среда, 8 мая 2019 г.

Из книги "Пламя, или Посещение одиннадцатое"





                                           ПЛАМЯ
                                           Роман (ы)



П (Павла)

Все разойдутся восвояси, а папка, проводив за ворота гостей – таких же, как он, фронтовиков, – наобнимавшись с ними на прощание, будто навек друг с другом расстаются, в избу вернётся, за стол сядет, обопрётся на него локтями, склонит седую и лысеющую голову и будет, что-то тихо бормоча и вытирая слёзы кулаками, плакать. Свет погасят – в темноте. И как он всхлипывает, слышно. Всем папку жалко. Мы его любим. Он у нас добрый.
Всегда так в этот день: после гостей, сидит и плачет.
Смотреть на него больно. Но чем поможешь? Как утешишь? Выплачется, протрезвеет – нормальным станет. Обычно. Пьяный – проспится, это дурак – никогда. Так вроде, если по поговорке.
Мамка будет ему говорить:
– Степан, пора, ступай на боковую. Душу не береди. Ну, чё уж так-то?.. Отвоевали уж давно.
Раз скажет, убирая со стола посуду, повторит. Ещё раз скажет. Подойдёт, по голове его, всхлипывающего, погладит. А папка:
– Ну, дык.
Посидит, посидит, теперь уже молча, всхлипнет последний раз и продолжительно, потом, послушавшись мамку, отправится спать. Там ему уже постелено, за русской печью, – ноги, перебитые на фронте, «колеют и немеют, как с чужу, со стороны бытто взяты». До утра его там не услышишь – затаится.
Полковой разведчик. «Языков брал». Не он рассказывал, а мамка говорила. Спросишь его: «Папка, а кем ты воевал?» Ответит нехотя: «Военным». Спросишь: «Боялся?» Скажет: «Дык а как жа».
Рано поднимется, пойдёт во двор – хозяйством станет заниматься, после – в гараж машинно-тракторной станции, механиком работает. Тогда уже не будет плакать. До следующего Дня Победы.
 А от стола когда отправится за печь, то обязательно промолвит:
– Отвоевали-то, отвоевали, Шура… ну дык оно… сколько ребят там положили… вон и яланских… это ж уйма. Это ж с ума можно сойти…
– Они у Господа, оставь их с миром, – скажет мамка.
– Из головы-то их не выкинешь, из сердца… перед глазами…
– Дак помолись вон Богородице, или Георгию, и успокойся. О нас подумай. Мы – живые.
Никогда он с ней не спорит, с мамкой. Она – с ним. Кто из них главный, не понять. И понимать, наверное, не надо. В мире живут, и хорошо. Когда ругались, и не вспомнить. Сколь Ваня помнит – никогда.
До войны, говорит мамка, папка был не такой – шебутной был, задиристый, с парнями дрался. После – посмирел. Ни с кем теперь он не схватывается. Не бранится. «Плюнь в него – не воздаст тем же».
«Зачем плевать-то?» – думает Ваня.
Ну, до войны Ваня Белозеров папку не видел. Потому что только восемь лет спустя после войны родился. Много тогда мальчишек народилось тут. Ну, и девчонок. В школе учатся в три смены. Большая школа, двухэтажная, сгорела. Чуть ли не все тогда в Ялани по ней плакали. Сожгли, поговаривают. От «недостачи» там какой-то. Директриса. Приезжая. Бывший муж у неё вроде служил у немцев в полицаях. Что-то хотела очень скрыть. «Не доказали». А в этой, временной, щитовой, пока всем вместе, в одну смену, невозможно уместиться.
Сидят они, мужики, вокруг стола – то чокаются, то не чокаются – выпивают. Победу отмечают. Сослуживцев поминают. Про войну говорят мало – поэтому не интересно их и слушать. У кого хватило до весны сена, у кого нет, кому пришлось занимать стожок, копну, навильник ли, а кто со своим до выпаса дотянул, да кто на чём нынче пахать будет в огороде, когда просохнет, на коне или на тракторе, – про это.
«Кто на чём будет, тот на том и будет, – думает Ваня. – Не всё ли равно, на чём вспашут? И толковать пока об этом рано. Придёт пора, и видно будет».
Справедливо.
Нарядила его мамка «по-празнишному». Концерт «победный» будут давать сегодня в клубе, Ваня – участник. Чёрные штаны и белая рубашка на нём чистые. До клуба – в кирзовых сапогах, там сапоги скинет, в полуботинки, перешедшие к нему от Петьки, старшего брата, переобуется – по клубу-то расхаживать. Грязь на улице, после снега. Когда ещё обыгает. Снег только в тайге да в низинах ещё сохраняется, и там скоро растает, зернистый, «ноздреватый». До июня нынче вряд ли долежит – если тепло продержится, не заморозит. А то бывает.
– Я, мамка, пойду, – говорит Ваня. – Репетиция, может, будет… последняя. Мне надо…
– Иди, сынок, иди, – говорит ему мамка, прижимая его стриженую, с маленьким русым чубчиком, голову обеими руками к своему мягкому животу. – Во сколько там у вас начало? – спрашивает.
– В шесть, – отвечает Ваня.
– Дак и ступай, ступай, то опоздашь. После концерта сразу же домой, а то в нарядном-то… бороться станете с друзьями, по экой грязи. Не напасёшься. Денег у нас с отцом, в худых карманах наших, на вас маловато. Какие деньги, Осподи, помилуй…
– Ладно.
– Оболокись тока потепле… не июль-месяц. Вон куфайчонку хошь накинь.
– Накину.
– Петьке и Гальке там скажи, чтобы те тоже долго не разгуливали. Утром всех рано разбужу. Дел накопилось. И за воротами убраться, после зимы-то, там столько мусору вон обнажилось, трухи одной… возили сено.
– Скажу. Если увижу.
– Они – не в Киеве, ты будешь не в Москве – увидишь.
Вышел Ваня из избы. С крыльца слышно, как мужики в ней разговаривают – захмелели, шумные. Дальше – пуще, потом и на крик перейдут, словно оглохнут. Не от злости – «переберут». Изучено. Старые. Лет по сорок всем, кому и больше. Ваня вырастет, не будет водку пить, громко не будет разговаривать. Уверен. Так и друзья его решили. И поклялись. Не кровью. Зима была – снегом. Сначала станут пионерами, потом – комсомольцами, ну а потом и в армию, конечно. И вместе строить коммунизм.
Открыл ворота, ступил на мураву – отогрелась та уже на солнце, быстро оживает, чуть лучом её коснётся,  – зелёная-зелёная.
Как глаза у Павлы. Почти что. У Павлы светлее. И за ресницами густыми. Как из засады смотрит на тебя – робеешь. Очень серьёзная вот только – не улыбается.
Идёт Ваня по улице. Родная. Тут, в своём доме, и родился. Вроде одна и та же, но – зимой, осенью, весной и летом – всегда разная. Вот зацветёт черёмуха, и не узнаешь. Потом распустятся берёзы. Или всю снегом занесёт. Луговым краем называется. Всех живущих на ней односельчан знает Ваня. Как в лицо, так и по фамилии, по прозвищу и имени, а кого надо, и по отчеству. Допустим – Пётра Лексеич. Коротких. По прозвищу Скворешня. В броднях ходит. Ваня ростом с его бродень, когда тот, бродень, ниже колена не завёрнут. Так, наверное. Глянет – как «молонней сверкнёт». Одно спасение: мальчишек он в упор не замечает – всех бы спалил, в живых бы не оставил. «Пётра – гроза, – как мамка говорит. – Но тока с виду. Так-то безввредный и тихой».
Куры в «лывах» кое-где, под прямым-то солнцем, высохшей до пыли земле купаются. Воробьи тут же, общительные. Вороны, сороки – и те никуда не девались. У тех свои заботы – что и где бы нагло стибрить. Картина вечная. «Спокон».
От клуба слышно, радио играет. Песня. Про шофёра фронтового.
«Путь для нас к Берлину, между прочим,
Был, друзья, не лёгок и не скор…»
Всю неделю ветер сильный напирал, унялся вот – затишье. Солнце пригревает, доедая в ельниках снег.
Возле Скурихиных, на берёзовой суковатой чурке, около завалинки, сидит Лидка Скурихина, младше Вани на два года, ей всего пять лет – малышка. За ней, на завалинке же, кот серый, лохматый дрыхнет. Старых, прошлогодних, репьёв на шерсть насобирал, бродяжничая. Возле Лидки – её бабушка, Марья Григорьевна, Белошапчиха. Сутулая. В выцветшей зелёной, застёгнутой на все пуговицы телогрейке, в шароварах чёрных и чирках. На голове кубанка мятая. Намазала бабушка внучке лицо сметаной густо, собака их, Полкан, слизывает с лица Лидки эту сметану. От золотухи так бабушка и Полкан лечат Лидку. Лидка стрижена под ноль, так что и на голове её видны коросты. Руки у неё кошкой, котом ли исцарапаны. Голову тоже ей сметаной мажет Марья Григорьевна, сметаны не жалеет. Лидка, морщась и стараясь увернуться от длинного языка Полкана, косится при этом в небо, видит там коршуна и поёт:
– Коршун, коршун, колесом, твои дети за лесом, тебя кричат, поесть хотят…
Марья Григорьевна ей вторит:
– Коршун, коршун, жопу сморшыл…
Проходит Ваня мимо, здоровается.
Лидка молчит. Марья Григорьевна отвечает:
– Здорово, здорово, ты – бык, а я – корова.
Лидка, отпихивая Полкана, язык Ване, свернув в трубочку, показывает. Смахнула тут же им сметану из-под носа.
– Сиди, не вошкайся ты, как опарыш! – приказывает ей бабушка Марья. – А то вся   сплошь одной коростой станешь. Никто и замуж не возьмёт!
– Ну и не надо! – кричит Лидка. – Не хочу я ни в какой твой замуж! Сахаю хочу! Или пьяника! Дай!
– Всё ей чё-то надо, всё ей чё-то дай… Жаних-то вон посмотрит на тебя, таку крикунью, и откажется! Скажет, зачем така она нужна мне, большерота? Лучше найду другую где-нибудь, потише.
– Пусть ищет! Мне-то чё?! Пусть азобыщется до смейти.
Что с дурочки взять, не отвечать же ей тем же, язык ей не показывать, хватит с неё и Полкана, ещё и рожи вон в сметане. Ненормальная.
Приезжие они, с Малой Белой, из-за Кеми. Малобельские.
Идёт Ваня дальше. Забыл про Лидку.
Старики, в обычных, вылинявших от долгой носки «парах», и старухи, в нарядных одеждах и цветастых платках, сидят около дома Чеславлевых. Беседуют степенно. Комары ещё не полетели – без дымокура. Красота.
Чуть поодаль, на лиственничном бревне, сидит дедушка Серафим Патюков. Глядит далеко-далеко. За Кемь, за Камень. На восток. В сторону белого, едва различимого на голубом небе, полумесяца.
Говорит дедушка Серафим:
– Там, на обратной стороне луны, сроки тайные написаны. Придёт время, луна повернётся другим боком, много страшного узнаете, если живы ишшо будете, все не сгорите… То, что написано, всё, сердешные мои, свершится. Это вам не аблигация. Достоверно.
Тик нервный у него, у дедушки Серафима, – левой щекой непрестанно дёргает, будто комара сгоняет со щеки, и глаз его левый постоянно мигает, будто кому-то знаки подаёт, сигналит, единственный, другой, рассказывают, суком в лесу, верхом на коне с заимки ехал, ему выхлестнуло – вытек.
На японской, «ишшо при Миколае Олександровиче, при царе-батюшке», под взрыв «бонбы» будто попал, «яво маленько тряхануло и контузило». Так на него старухи наговаривают. После этого он вроде – перед собой «плохонько», а вдаль – видеть стал «неограниченно», «через ельник, через горы, и рассуждать смешно маленько начал, ну а как тронутый-то, дак и чё?»
Смотрят на него старики и старухи, как сквозь прозрачного, и не слушают его, между собой о чём-то, пустом и привычном, речь ведут. А деду Серафиму до их внимания нет никакого вроде дела – продолжает:
– Наш бог – бог нашей вселенной. В каждой вселенной свой бог. Когда они между собой по-родственному вздорят, искры во все края летят – метеориты. Вздорят-то – ладно, такое и с людьми бывает, мир не рушится от этого, как бы у них до драки дело не дошло, то – катастрофа… Так и обешшано – случится. Не подопрёшь, с нашей-то немощью, не остановишь.
Из ограды Чеславлевых вышел Вовка, Рыжий, пошли вместе дальше.
Из своей ограды, проскрипев воротами, на другой стороне улицы, появился Олег Истомин, Истома.
Втроём уже идут к клубу. Разговор ведут. Злободневный. Вовка у «тятеньки» махорки «слямзил» из кисета – потом покурят где-нибудь в укромном месте, «удоволятся с утеху». В прошлый раз курили «Север» – целую пачку Олег у отца утащил, – так всех троих вырвало. Махорка лучше.
По пути на отпечатки сапог своих, оставленных на сыром, оглядываются, сравнивают – у кого они «красивше» и чётче. Красивые-то у всех, но чётче у Рыжего. Новее у него сапоги, почти неношены. «Сгорят скоро, хошь не покупай, – говорит бабушка Рыжего Марфа Измайловна. – Как на курсанте. Не напокупашься. В походах всё, шельмец, в круглосутошных рейдах, и отдыху не знат, будто служивый. Скорей бы лето наступило – босым будет, как паршивая овечка, скакать по просторам, пятки яво не знают сносу, как копыты».
Вовка и Олег в концерте не участвуют, «не выступают». Им повезло. А Ване придётся. Пирамиду будут старшие школьники на сцене строить, а Ваня, как самый лёгкий, должен овершить собой эту пирамиду, опереться руками на плечи двух крепких мальчишек и встать вверх ногами. Мальчишки будут его придерживать, конечно, за это Ваня и не беспокоится – не из трусливых. И голова вверху у него не кружится – ему «хоть в лётчики иди». А что, и можно. И в космонавты.
Ну, пирамида – пирамида. На каждом школьном празднике строят – красиво, без происшествия всегда обходится, нормально. Громко хлопают номеру – нравится, дух, говорят, захватывает от зрелища.
В клубном буфете, забитом в основном молодыми, «не воевавшими», мужиками, пьющими бочковой портвейн, угостил их «хорошо уже отметивший» дядя Ваня Патюков, сын дедушки Серафима, «настояшшый» фронтовик, вся вылинявшая и застиранная гимнастёрка у него в орденах и медалях, пряниками и газировкой. Поплакал, умилившись «будушшыми солдатиками-зашшытничками». День сегодня такой – многие плачут. А дядя Ваня, тот и вовсе – очень «мягкосердый», слезливый. Всех, говорят про него, жалеет, тлю на берёзовом листе, и ту.
Вскоре и концерт начался.
Полный зал. И в зале Павла. Она не из яланских. С Александровского шлюза. Кержачка. Родители привезли её в Ялань учиться, у них там школы «своёй» нет. Живёт Павла у Суханихи, а учится вместе с Истомой и Ваней в первом классе. Рыжий – в третьем. На второй год, наверное, останется, такие ходят слухи. Самая красивая она, Павла, из всех девчонок. Щёки всегда розовые, две косы толстые, длинные, волосы сжелта немного и скрасна, нос вздёрнутый, глаза зелёные, большие, губы малиновые. И как золотой крошкой лицо её осыпано – веснушками. Ваня о ней всегда думает, не переставая. И даже спать когда ложится. Когда встаёт. Но никому об этом не говорит – засмеют, дразниться станут. Внутри горит всегда – как в печке. И имя Павла – пламя в ней.
Потеть почему-то Ваня начинает, когда смотрит на Павлу. Вот и сейчас, когда в гримёрную по залу проходил, заметил Павлу в первом ряду, прямо перед суфлёрной будкой, под воротом его рубашки мокро сразу стало. Хорошо ещё, что Павла с Ленкой Вторых разговаривала, в его сторону не посмотрела.
В гримёрной Ваня снял телогрейку, сапоги, рубашку и штаны. Остался в белой майке, в чёрных носках, полуботинки пока без надобности, и в трусах, которые ему ночью нынче сшила мамка. Из папкиных, «сатиновых», перекроила.
Скоро и пирамиду надо будет строить. Ждут, когда номер их объявят.
В гримёрной многолюдно.
Объявили.
Вышли ребята, и Ваня вместе с ними, на сцену.
В зал Ваня не глядит – там глаза зелёные – ослепить могут. Ослепить-то – ладно – обездвижить.
Начала строиться пирамида. Под музыку. Учитель ботаники, Валюх Николай Андреевич, он же и по физкультуре, на гармошке какую-то мелодию одним пальцем наигрывает. «Марш», – говорит. Хорошо до этого отрепетировали.
Подхватили Ваню цепкие и крепкие руки старшеклассника, на самый верх пирамиды, как знамя, вознесли.
Встал там Ваня руками на прочные плечи ребят. Вскинул вверх ноги, под самый потолок.
Лицом к залу. Сомкнул плотно веки – чтобы никого в зале не видеть, прежде всего, конечно, Павлу.
От восторга замерли все – тихо. Как сердце неудержно бьётся у него в груди, Ваня слышит.
И вдруг пронзительный крик Рыжего:
– Вы посмотрите, чё у Ваньки!
Зал загремел тут же от хохота.
Трусы у Вани широкие, опали вниз, и вывалилось из них Ванино «достояние».
Дальше Ваня ничего не помнит.
Помнит себя уже на улице. Бредёт задами к дому, зажав под мышкой полуботинки. Плачет. Как многие в Ялани в этот день.
Приговаривает:
«Мамка, мамка, чё ж ты натворила, как меня ты опозорила! Теперь и жить я не смогу! Зачем трусы такие сшила?!»
Всю ночь не спал, разболелся. Температура поднялась.
Неделю провалялся в постели.
А когда выздоровел и вернулся к занятиям, Павлы в школе уже не было. Приехали за ней в Ялань её родители и увезли Павлу в своё старообрядческое поселение Александровский шлюз, не дав ей доучиться в первом классе.
Как было Ване, трудно передать.
Вы вот к себе-то примените.

Комментариев нет:

Отправить комментарий