Родному моему племяннику, участнику... Царство ему Небесное
Снарядом, взрывной волной которого – ну хоть в окно-то никого не “выплеснуло”, слава Богу, – сильно подторопило нас в эту недавно ещё однокомнатную квартиру, теперь – просто, как говорит взводный, “гнездо” на разных посетителей, то ли стенной бетонный блок вышибло, то ли перекрытие потолочное обрушило – проём дверной загородило наглухо за нами. Как в ловушке – за щеглами. И чирикай: назад ходу нет, стенку только долбить, и вперёд – в окна не сунешься: тут же, как в тире, расстреляют, а после: или вмёрзнешь, если доползёшь, плевком где-нибудь в угол, или на гусенице, как солома гороховая, поедешь... как там вчера... позавчера ли?.. день ото дня не отличить – слиплись, будто раскисшие в тепле пельмени, и ночи эти дни не разделяют, а ещё больше вроде смешивают... И уж совсем не по себе... Одно – как издали, но – утешает: могло быть и хуже – то есть, скорей всего, уже никак, ворвись он, этот снаряд, в дом чуть левее, чуть правее, чуть ли раньше; слава Богу, пока живы; только вот в голове гудит ещё, как в дымоходе при хорошей тяге... Пройдёт до свадьбы.
Торчит из-под нижнего края бетонного блока, притиснутый к полу, приклад
автомата, и, как платочек из кармана, высовывается из-под него же,
из-под блока, запылённый уголок полы бушлата камуфляжного. Подоспел
кто-то, вбегал за нами следом... Вот и оно – уже никак-то?.. К ней-то
уж, точно, что не опоздаешь... Вроде бы Костя Перелыгин из нашего
взвода, нашего призыва... Нау – сразу, там ещё, в учебке, так его
прозвали – из всей музыки слушал только Бутусова, торчал по-чёрному...
Что лишь бушлат – так лучше думать... вынесло самого... как нас сюда
вот... может, туда, в дыру от лифта – дескать... Неживым Нау не
представляется – добродушный...Снарядом, взрывной волной которого – ну хоть в окно-то никого не “выплеснуло”, слава Богу, – сильно подторопило нас в эту недавно ещё однокомнатную квартиру, теперь – просто, как говорит взводный, “гнездо” на разных посетителей, то ли стенной бетонный блок вышибло, то ли перекрытие потолочное обрушило – проём дверной загородило наглухо за нами. Как в ловушке – за щеглами. И чирикай: назад ходу нет, стенку только долбить, и вперёд – в окна не сунешься: тут же, как в тире, расстреляют, а после: или вмёрзнешь, если доползёшь, плевком где-нибудь в угол, или на гусенице, как солома гороховая, поедешь... как там вчера... позавчера ли?.. день ото дня не отличить – слиплись, будто раскисшие в тепле пельмени, и ночи эти дни не разделяют, а ещё больше вроде смешивают... И уж совсем не по себе... Одно – как издали, но – утешает: могло быть и хуже – то есть, скорей всего, уже никак, ворвись он, этот снаряд, в дом чуть левее, чуть правее, чуть ли раньше; слава Богу, пока живы; только вот в голове гудит ещё, как в дымоходе при хорошей тяге... Пройдёт до свадьбы.
Васька толкал плечом её, эту плиту, – не подаётся: завалило там, снаружи?.. И сама-то – сколько ж весит – такую не сдвинешь – только краном или трактором. Попинал ногой Васька и приклад под ней – и тот зажат, конечно, намертво.
С улицы, перед самыми окнами, метрах в двух от них, не дальше, громоздится перевёрнутая на бок БМП, загораживает весь вид – сумрачно от неё в комнате. С одной стороны, вроде и не плохо – от пуль защита. С другой: а если подожгут её, сама ли загорится, нас тут, как рябчиков, на сале собственном, зажарит. Топливо пролилось – ну а запалы-то, как мухи над помойкой...
По всему полу комнаты валяются открытки, фотографии, окурки, шелуха от семечек, битая посуда, ложки, вилки и стреляные гильзы. Разные калибры.
На качающейся беспрестанно жёлтой люстре с четырьмя разбитыми плафонами и без лампочек в патронах висят белые колготки.
– Парламентёром с ними выходить... Сдаваться... Придётся, может, – говорит Васька. – Выкуривать-то если нас отсюда станут. – Чиркнул зажигалкой, поднёс к колготкам огонёк – загорелись и расплавились те медленно, но верно, капая при этом шумно на пол дымно-огненными каплями. – Русские умирают, но не сдаются.
– Вони, Рыжий, тебе мало, – говорю я ему. – И так дышать нечем. Дурной, что ли?
– Это не вонь, а подогретый запах барышни... Возбуждает... Как соломка, – отвечает Васька. И смеётся. Сейчас под каской, но вообще он рыжий. Не как старый кирпич. Как жухлая трава. И весь в веснушках – будто осыпали его мокрого с ног до головы семенами конского щавеля – те и пристали, присохли, как рыбья чешуя, – не отковырять. И вихор у него чуть выше левого виска – всегда стоял, помню, дыбом – как нацистcкое приветствие, ничем не мог его Васька укротить, только налысо когда сбривал свою, похожую на моток спутанной медной проволоки, шевелюру, теперь смирился: хрен с ним, с вихром, мне, мол, он не мешат. Ирокез, называет Ваську Серёга. И на это тот смеётся. Никогда унылым я не видел Ваську. Ни разу в жизни. Федосовский. На кол его посадят, отмороженного, закурить, наверное, попросит только – вот уж где человече, так уж человече. “А ему, залупаю крапчатому, что шло, что ехало, – говорит про Ваську отец его, дядя Коля. – Он и родился-то не как все люди – задом-наперёд... раком”.
– Ну и висели бы, – говорю я. – Раз возбуждает...
– В шкафу пороюсь вон, может, ещё одни найду, повешу, – говорит Васька. – Для тебя специально. Не переживай. Смотри, не кончи только... Ё-моё, а семечек-то тут нащёлкали.
– Курева нам, смотрю, надолго хватит, – оглядываясь вокруг себя, говорит Серёга. – Во, повезло...
Чем-то похож Серёга на Гагарина, на космонавта. Ямочки на щеках. Улыбчивый такой же. Лежит он, Серёга, на сложенном вдвое персидском ковре. Когда немного опомнились, Васька вправил ему, как смог, кость, из лакированyых подлокотников разломанного им кресла смастерил шину и скрепил её смотанным с приклада своего автомата резиновым жгутом. Я достал из шкафа дублёнку и накрыл ею Серёгу – трясло того, как от похмелья.
– А там-то полный, – добавляет, – был голяк... Хоть штукатурку заворачивай.
Учился он, Серёга, на третьем курсе Иркутского университета и захотел вдруг послужить – отдать долг Родине. На философа. Или на филолога... Филфак какой-то, на котором он учился. Не выгнали – по собственной дури: сам пришёл в военкомат и напросился. Вот, служит – отдаёт. Сейчас бы пиво пил и с девками гулял там – где-то... Васька по имени его не называет, а так: Умный.
– Ну, ты и... У-умный, – говорит Васька, наверное, вспомнив. – Надо же умудриться так об стену... Не Джеки Чан, ядрёна мама... Как лепёха коровья с лопаты – плюхнулся... Вон, от тебя обои все заляпаны.
– Ты тоже не Ингебаров, – говорит Серёга.
– Чё? – спрашивает Васька, приподнимая над глазами каску.
– Через плечо, – отвечает ему Серёга, – и между щёчек.
У Васьки привычка: скажет что-нибудь и подмигнёт. И присказка у него такая: “сказано – сделано”.
– Сказано – сделано, – говорит, подмигивая мне, Васька. Ничего это не значит, просто сказал, подмигнул – и всё тут. Я-то знаю. Чуть ли не с яслей... И есть, что с яслей.
– Ты не мелькай перед окном, – говорит ему Серёга. – Как манекенша, разгулялся.
– А чё? – говорит Васька, оглядев со всех сторон и опалив над огоньком зажигалки прежде, затем только прикуривая подобранный им с полу хабарик. – Хороший, жирный... Ой, а вкусный-то... И чё за сигарета?
– А ничего, – говорит Серёга. – Кому-нибудь понравишься... там, за оптическим прицелом.
– Да всё равно ничё не видно, – говорит Васька, опять приподнимая пальцем съехавшую на глаза каску и выпуская изо рта в нос себе дым. Присел он посреди комнаты на корточки – как остяк.
– Почему, Васька, у тебя глаза красные?.. Как у ведьмы. И я, наверное, в них кверх ногами... Подойди-ка ближе, посмотрю, – говорит Серёга. И говорит: – Сейчас бы выпить.
– Умный, – говорит Васька. – Только там, из унитаза. И тот раздолбанный, наверное?.. Дрисня там. Будешь?
Серёга улыбается. Говорит:
– И пожрать бы... Водочки-селёдочки. Как это всё же замечательно: селёдка, водка...
– Ага, – говорит Васька. – Пожри вон...
В углу, на жестяном цветном подносе, лежит дерьмо – человеческое.
– Вынеси, – говорит Серёга. – В сортир. Или на кухню.
– Выноси сам, – говорит Васька. – Не я же это сделал. – Поднялся с корточек. Взял поднос в руки, унёс его на кухню, в окно, наверное, выбросил. Вернулся.
– Есть там, на кухне, что съестное? – спрашивает у него Серёга.
– Ага, оставили там для тебя... с запиской поздравительной, – отвечает ему Васька. – Шашлык и помидоры. Полный холодильник. Битком. Принести?.. Поднос-то зря я только выкинул, а то на нём бы...
– Да мало ли. Знали же ведь наверняка, что сюда кто-нибудь заскочит... Могли бы и оставить, – говорит Серёга. И говорит вдруг ни с того и ни с сего: – Василиск утоляет голод, Васька, полизав камень.
– Ну, этого-то тут... – говорит Васька. Не договорил. Курит. Говорит после: – Лижи вон, сколько хочешь.
Лежат под столом какие-то камни. С кулак размером и штук десять.
– А что это за камни? – говорит Серёга. – Кто и зачем сюда их приволок?.. Интере-есно.
– А хрен их знат, – говорит Васька. И говорит: – У нас с такими вот капусту солят.
– Капусту?
– Чё, глухой?.
– Капусту солят вроде солью.
– Умный... Чтобы не портилась, придурок. Тебе не больно, что ли, растрепался... И черемшу.
– Любопытство – страсть – сильнее боли.
– Мудил-ло.
– По-русски так не говорят.
– А по-какому?
– По-итальянски.
– А всё равно, хоть по-какому.
Правое плечо, чувствую, горит – пулей чиркнуло, когда бежали через двор, бушлат прорвало под погончиком. А когда ещё входили только в город, снайпер – кость, слава Богу, не задело – процарапал левое плечо. Кровь по руке сбежала, запеклась – кожа чешется, как от чесотки, – помыть бы. Труба отопления вырвана из батареи – сочится из неё вода каплями. Помою после... Может, и помою... Об угол шкафа можно почесать, пока и хватит.
Обои на стенах исписаны и нашими, и духами – кто тут только не перебывал за это время... Прошла неделя, ну а кажется – лет сто. По-русски, по-английски и, наверное... по-ихнему. Мы с Васькой учили в школе немецкий. Васька, кроме дер фатер унд ди мутер поехали на хутор, ничего больше и не помнит. Но по-немецки ничего тут не написано.
– Чё тут начирикано? – отмахивая рукой от лица табачный дым и внимательно, как дембельский приказ, разглядывая надписи, спрашивает Васька у Серёги. – Ты же умный.
– А зачем тебе? – говорит Серёга. – Поздно учиться – мозги отморозил.
– Так и скажи, если не знаешь.
– Да чё тут знать... На этом, правда, не читаю, – говорит Серёга. – А по-английски так, примерно: Русские свиньи, место ваше – в свинарнике или на бойне... Только безграмотно... Ещё про девок наших русских... Успокоился? То же самое, скорей всего, и на... какой тут... Фантазия от языка не зависит. А что на русском, сам, надеюсь, прочитаешь.
– А чё про девок?
– Обойдёшься... Тебе ещё рано. Узнаешь – спать не будешь.
– Ага, – говорит Васька. Поднялся с корточек. Содрал обои с надписями, исполненными красной краской из баллончика, и штыком, высунув от усердия язык, по штукатурке крупно процарапал: “Пидарасы”. – Без девок как, без них не обойдёшься.
Мы проследили, как он это сделал.
Отошёл Васька от стены, сел в углу опять на корточки. Молчит – как будто думает.
– Через о пишется, – говорит Серёга.
– А? – говорит Васька. – А-а. Какая разница. – Выбросил щелчком окурок – из своего угла в противоположный; упав, окурок разыскрился. И продолжает после Васька: – Кому положено, разберётся... А пидар, он и в Африке... такой же.
Крошка кирпичная, кусочки штукатурки ли – холодят колко за шиворотом бушлата, прилипли к коже, шевелишься, но не отстают – сапожными гвоздями будто вбились как в подошву. Штаны... – сыро и холодно. Переодеться бы. Сейчас бы в баню... Шею нарезала – горит – верёвочка с личным номером... натёр шнурок ещё от крестика... когда вспотеешь-то... теперь вот зябко... как кошке, выбравшейся из воды... Да почему так худо-то, так худо...
Совсем стемняло.
Сидим. Помалкиваем.
Автомат у меня на коленях. Не стреляем. Куда стрелять?.. В БМП. В самих себя. Рядом с Серёгой лежит его пулемёт, но коробка с патронами от него осталась там, в подъезде. Друг друга уже почти не различаем – блестят иногда в потёмках только глаза и зубы – то у Серёги, то у Васьки... свои – не вижу. На стене висит зеркало, но так, одна рама... осколки замёл кто-то ещё до нас в угол – высятся, поблёскивая иногда, горкой.
Прошёл где-то танк – слышишь его не ушами, а всем телом – земля сотрясается, пол то есть.
В огне где-то “стреляют” рассыпанные, наверное, кем-то патроны – вяло, понятно, что не из ствола.
Пулемётные и автоматные очереди, залпы орудий и разрывы мин и снарядов – не стихают, то где-то далеко, то тут, рядом.
Угарно от проникающих сюда выхлопных газов – город ими переполнен... если это город, а не... ад, ад-то – понятно... точно, что не Рай. В лёгких уже – как в баньке по-чёрному, или как в переполненной курилке.
Три дня назад видел на столбике кусок хлеба, теперь жалею, что не положил его, этот кусок, в карман бушлата – аж слюни, вспомнил, потекли, зараза – злюсь на себя, на дурака, так. И пить... В ладошку под трубой. Серёге – баночку подставили – накапало.
То и дело ненадолго засыпаю. Клюю носом. Как ворон. Может быть, и с открытыми даже глазами. Снится одно и то же: амбар наш возле дома, и я там, разгребая какое-то барахло, что-то испуганно ищу, дверь открывается – и мать в проёме – за нею солнце – мать не разглядеть... Просыпаюсь – не сразу, но осознаю, где нахожусь, – тут же становится хреново, стискивает сердце. А когда тихо – не уснуть... Опять, под грохот, засыпаю. Вижу сон: прилетает моя душа домой, смотрит, как мать моя сидит за прялкой, и она, душа моя, начинает ссучиваться вместе с нитью на веретено – больно, больно, безысходно. Душа, во сне, когда летит, похожа на сороку. А когда ссучивается – на скрученную в жгут простынь. Во сне. Не знаю, как на самом деле. Но то, что есть она, душа, спросонок верится... Ну не одно же только тело... Чего б ему тогда бояться? Мучиться – ладно. Но бояться?..
Во время тишины – шлепки отдельные: снайпер этажем, двумя ли выше. Работает. Наш или не наш?.. А если лупанёт кто по нему? А если там боезапас – это ж как раз вроде над нами.
Серёга не спит.
– Сейчас укольчик-промедольчик бы, – говорит он. И говорит мне:
– Ваня, нащупай-ка возле себя хабаричек... Тут, рядом, все уж искурил, – и спрашивает: – А ты что, девственник табачный, и никогда, что ли, не пробовал?
– Нет, почему, – говорю я. – Пробовал. В детстве. Пыхал только, не взатяжку.
– Ага, – встревает Васька. – Конский щавель и крапиву.
– Молодец, – говорит Серёга. – И не кури – вредно.
– Пошёл ты...
Смеётся.
Ваське не сидится – шило в одном месте, и всегда так, помню, с ним было – тянет, слышно, из-под завала в двери полу бушлата.
– Карман, – говорит.
Скрипнул кремнем зажигалки. Вспыхнул огонёк – лицо его, Васьки, видно: разглядывает что-то. И говорит, читая по слогам:
– Фе-но-бар-бутал... О, ёлки-палки.
Погасил зажигалку. Шагает Васька – ходит всегда шумно – как ёжик. К Серёге подступил, подал ему таблетки, наклонившись.
– Спасибо, – говорит Серёга.
– Не все сразу, – говорит Васька. – Аптеки рядом нет.
– Не заботься, милый.
– Хочешь, – говорит Васька, – прикладом получить по морде?.. Тогда ещё и челюсть надо будет склеивать.
– Всё бы прикладом и по морде, – смеётся Серёга. – Нет, доброе что-нибудь...
– Сказано – сделано... Получишь. Ты “милый” взводному скажи.
Считаю про себя в услышанной очереди выпущенные пули – ушли куда-то... до кого-то.
Холодно – как собаке – был бы один, так и повыл бы. Сдерживаюсь как-то. Но зуб на зуб не сходится.
Напротив в доме стрелок с пулемётом Калашникова и гранатомётчик. Молотит. Представляю его – сидит, бородатый... или – мальчишка.
Сижу и я. Только не у окна. Возле шкафа.
Работает кто-то по окнам в нашем доме трассерами, и у нас светло становится.
Визжат рикошеты – с души от них воротит.
Залетела и к нам шальная пуля, раза два, облетая комнату, задела что-то и успокоилась... подозрительно мягко.
– Э-э? – говорю я.
– Э-э, – говорит Серёга.
– Васька? – говорю я.
– Ну? – отзывается Васька. – У-у, ё-моё, мозоль на пятке, – разулся, ещё и носком его пахнет.
– Совсем Освенцим, – говорит Серёга.
Не высовываемся.
Оглоушило от выстрела из РПГ. В ушах тепло – сера как будто вытекла. Рук не хочется поднимать – так худо. Постель в казарме вспоминается... И – Светка... Лучше, лучше не об этом. Тогда о чём? Оно само на ум приходит, со мной не советуется.
Тихо. Снайпер пуляет из бесшумки – фыкает.
Смотрю в потёмках на Ваську – тень на тени. Уже – ему хоть грохотно, хоть тихо – дрыхнет на диване, угомонился, не ходит мимо, не трясёт штанами – и забываю его имя, всплывает почему-то только это: “груз двести” – не дай Бог – наверное, сквозь дрёму – так-то живой он, слава Богу, вспоминаю. Васька, начиная с первого класса, изгрызал все свои пишущие ручки, и в десятом ещё этим занимался. Рот всегда, помню, и на занятиях и после них, был у него в синей пасте – как у чернильного вампира. И пластмассовые – те изжулькивал. И деревянные – эти уж до железного зажима, куда пёрышко вставлялось. Ручка его с верхнего конца становилась похожей на кисточку, хоть стенгазету ею было оформляй.
– Хорошо тебе, Умный, – проснувшись, вдруг говорит с дивана Васька. – Теперь в санчасти будешь прохлаждаться.
Молчит Серёга, не отвечает.
На стене около шкафа висит фотография – отсвечивает, на ней, помню, мужик какой-то с собакой... вроде на русского похожий.
– Беспородный человек имеет породистую собаку, – говорит вдруг, вряд ли ведь он успел заметить эту фотографию, Серёга. – А дворянин – дворнягу... Интере-есно.
– А чё тут интересного? – спрашивает его Васька. – Уже бредишь, – поднял, когда ещё видно было, с полу плейер, держал его в кармане – сейчас швырнул его, наверное, об стену – упал тот, слышно, на пол, разлетевшись.
– Подумать надо, – говорит Серёга. И говорит: – Солёные помидоры могу есть быстро, а грецкие орехи – нет.
– Ты – Умный, – говорит ему Васька. – А чё же здесь тогда, не в этом... как его там... университете... девок не тискаешь?
– Киты по речке не плавают, – говорит Серёга. – Киту нужен Океан.
– А-а, – говорит Васька. И говорит: – Сказано – сделано... конечно. А дураку-то... хоть и в Океане.
То и дело освещается наше “гнездо”: трассеры – туда-сюда – простёгивают город и небо над ним – как телогрейку.
Дискотека да и только.
Возле окна валяется горшок с кактусом. Васька – как на отдельных будто, вижу, фотографиях – поднял с полу горшок; поставил его на стол; украсил кактус, пришпилив её на колючку, золотинкой от шоколадки.
– Хоть шоколадку бы оставили, сожрали. Рождество, – говорит. Опять смеётся. – С праздником вас, архаровцы... Сказано-сделано... солдаты... Если, конечно, в Бога верите. Я-то не верю. Ну а выпил бы...
– Никак нельзя сейчас коньки отбросить, – говорит Серёга, поскрипев прежде зубами – ногу, что ли, попытался передвинуть.
– Почему это? – спрашивает его Васька. – Чем не время? Лучше и не выберешь. Все тут тебе услуги... и бесплатно.
– А потому что и сейчас, наверное, – говорит Серёга, – по случаю праздника, возле ворот Рая нет Святого Петра, отлучился по начальству, и в Рай можно пройти нахаляву... Не интересно.
– Придурок, – говорит Васька. – Чё бы хоть путнее... Рай-то и так тебе – перебегай вон к духам – обеспечен... Ушей нарежешь после наших.
– Холодно, – говорит Серёга. – Как на катке с голой задницей. – И говорит: – А всё же любопытно...
– Чё тебе любопытно? – спрашивает Васька.
– Вот... Спал я, допустим, со своей тётей троюродной.
– Как это спал? – спрашивает Васька. – Так просто... как ребёнок?
– Да нет, – говорит Серёга, – в двадцать-то лет... какой ребёнок. На два года она меня младше.
– Ну, ты даёшь...
– Кто-то с неба, – говорит Серёга, – из наших с ней родственников, интересно, наблюдал за нами? Нет, наверное... Бог бы не допустил подсматривания... Это же недостойно, развращает. А всё равно вот совесть меня что-то мучает.
– Мало поспал?
– Да нет. Что было.
– Ага. Маньяк, – говорит Васька. Растирает ногой на полу что-то – кусок штукатурки, может, или окурок? – Близко и подходить к тебе опасно... то подомнёшь ещё, как курицу.
– Бог терпел, – говорит Серёга, – и нам велел. – А после: – Искуситель и Искупитель... Разница только в букве... Если слова эти перекрестить в буквах эс и пэ, то Сатана и Пантократор получается...
Васька уже спит: сопит – слышно. Он так всегда: говорит, и тут же засыпает, просыпается, и тут же может в разговор вступить, хоть и храпел ещё только что.
Серёга постонал, затих после. Теперь напевает:
– Пьяный доктор сказал, что тебя больше нет, – и говорит, прекратив петь: – Кассету кто-то скоммуниздил... Васька, не ты?.. Таскался с плейером тут.
Провыли “Грады”.
Сквозняк – и из-за шкафа, и из-под него – никуда не спрячешься – кости от холода лопаются, как перемёрзшие водопроводные трубы, немеют мышцы. Вроде и тряпками уж обложился. Теперь уснёшь, только когда совсем замёрзнешь.
– Умирают люди, умирают, – говорит Серёга, тоже там, в темноте-то, шороборится – дублёнку под себя подтыкает, наверное, – и всё никак не вымрут... Больше и больше на планете их. Как плесень.
Молчим. Чуть позже Васька:
– Ну, так рождаются же... Умный. Домой бы счас и в баньку бы с отцом.
Молчим сколько-то.
Брякает Васька автоматом – разбирает его, что ли. И говорит:
– Супу бы сейчас, Ванька, полную тарелку, хороший бы кусок сохатины с деручей горчицей и медоу-ухи бы литруху... Или ты спишь?
– Заткнись, – говорю.
– Да ладно. Не переживай. Сказано – сделано... Ну и пропела.
Пролетела со свистом мина, пущенная, похоже, из стодвадцатки, бухнула где-то недалеко.
И тут же, следом: будто не дом уже вздохнул, а – город.
Ослепило.
И потолок на нас стал падать...
Господи, Господи!.. Мамочка-мама!
Комментариев нет:
Отправить комментарий