вторник, 8 февраля 2011 г.

Из рассказа "Малая Пречистая", журнал "Москва", 12, 2008

Но было как-то со мной странное. Случилось.
Отслужил в погранвойсках. Дембельнулся. Стал с Тасей дружить. Понравилась. Уходил в армию, она была ещё, как мне казалось, маленькой. Вернулся – вижу. В школе тогда ещё училась, в десятом классе. Красивая. Брови у неё такие – чёткие. Ни у одной подобных не видел. И ресницы – упругие – веками помню. И сейчас... И взгляд – особенно когда... с такой беспомощностью, хочется прижать. Хоть плачь. Не плачу – утомился. Подарок, думаю, ей к свадьбе сделаю – добуду соболей на шапку. Свадьбу решили через год сыграть – школу-то надо было ей закончить. Пошёл в тайгу. В январе. Шестого. В мой день рождения. Мать говорила всё: в Сочельник. Ты у меня родился, мол, в Рождественский Сочельник. Ну и запомнил. Далеко забрёл. Метель началась. С сопки покатился – сломал обе лыжи об валёжину – споткнулся. Не бросил лыжи – из-за камуса. Думаю, на другие после натяну. Несу по лыжине под мышкой. Устал так, что в глазах темнеть стало. Потемнело. Ещё – голодный – подвело живот. Повалился прямо в снег. Набрал в рот снегу. Во рту его таю. Лежу. И видится мне вроде, вроде и глаз не закрывал. Как на яву. Дом изнутри. Чей-то. Стена горит. Огонь подбирается к божнице. А на божнице одна единственная икона. Богородица с Ребёнком. И смотрят Оба на меня – как будто с просьбой. Пламя уже лизать икону принимается. А я стою, смотрю, но ничего не делаю. Как столб. И тут вдруг кто-то... и не с иконы, а со стороны, над моей головой будто... громко мне говорит... голос отца, тогда уже покойного, мне было трудно не узнать: «И ты потерпишь?» Кинулся я снимать икону с божницы и опалился об огонь... Тут и проснулся. Снял рукавицы. Смотрю: ожоги будто на руках – чуть обморозил, и пальцы светятся – как свечки. А если бы не проснулся, не было бы меня уже в живых – и не заметил, как замёрз бы. Оно и к лучшему бы, может... А то иду вот.Но я поклялся. Тасе. Не кому-то. Пообещал. Тот, мол, за вашу смерть ответит. Но не тогда, возле Бобровки. Не на поминках. После того, как из сугроба выбрался впервые. Потом уж только повторял. Ну и сейчас вот.
Иду распадком. Рябчики с земли шумно вспархивают – костянкой кормятся. Одни взлетают, другие убегают по траве. Как серенькие курицы. На них не отвлекаюсь.
Я смотрю в темноту. Я вижу огни...
Песня поётся. Вполголоса. У Миши и Марьи Чеславлевых сын есть. Андрюха. Служит сейчас. На Флоте. Когда в школе ещё учился, выставлял он летом в открытое окно магнитофон и включал его на полную обычно громкость. Песню эту там и слышал я. Нравится. Как про меня. Сейчас всплыла вдруг. Со словами.
В сопку поднялся. Прошёл ещё немного. Остановился.
Тут и поедет он. Другого пути нет.
Выскорь. Под ней сухо. И до дороги близко – метров десять.
Нигде ни звука. Замерло.
Лёг под выскорь.
Как пойдёт машина, услышу. Не беспокоюсь. Ну, по-другому разве поводу. Не вдумываюсь. Будто не я. Кто-то.
Выяснило. Ни тучи. Ни облака.
И ветра нет – деревья не качаются.
Вспоминается разное. Мать почему-то больше. И отец. Всё с разговорами. Как пчёлы в улье – в голове-то.
Говорит, помню, она, мать, ему, отцу, как-то:
Ноги – вера; тулово – надежда; голова – любовь. Первые двое без третьей не живут. Хоть все богатства на земле собери, а любви иметь не будешь, толку тебе никакого? И врага надо любить.
А он ей:
Да уж конечно! А чё ж мы немцев колошматили?! Враги ведь тоже. Ещё какие. Вроде и ты была согласна. Надо уж было бы им и Москву тогда отдать. Столицу нашу. Дескать, живите, наслаждайтесь. Ещё в Сибирь бы их пусти. Мы вас, мол, шибко обожам. Счас и в Ялани бы они хозяйничали. А ты бы кашу им варила. Чё они любят-то – сосиски? И их готовить приловчилась бы. А откажись, дак расстреляли бы. Те церемониться-то бы не стали – не мы.
Она, мать, в ответ:
Ну, тут другое.
Отец:
Да всё оно одно. Тебя по морде кто-то лупит, а ты: большое, мол, спасибо, дайте ещё, мне, дескать, мало. Уж и наскажешь. Чудно как-то, если по-твоему-то. Нас бы уж не было, с твоими сказками. Или батрачили бы на кого-то... с таким подходом ко всему. Нельзя так, баба. Тут не любовь уже, а блажь.
А мать ему:
Тебе и блажь – ты Бога-то не любишь.
А ей отец:
Ага! А как Его буду любить? Я никогда Его не видел. И не увижу, если нет-то... Если не видел, как любить-то?
А мать ему:
Увидишь, Паша. Ты нас-то видишь, да не любишь, если уж Бога, всех и вся создавшего, не любишь.
Отец:
Ну, ты уж дуру не гони. Говори, да не заговаривайся. А то язык-то без костей, дак и молотишь.
Глухарь прилетел. Сел рядом на молодую лиственницу, начал листву щипать. Ещё зелёная, не пожелтела.
Перестал я охотиться. Скрал однажды лосиху с тогушем. В мелком, густом осинничке – спасались от метели. Тогуша наповал. Подошёл к ним. Лосиха лежит, голову приподняла, смотрит – не на меня, на телёнка – плачет. Слёзы – как капли с крыши – видел-то сегодня. После ружьё забросил на полати. Куриц – и тех уж мать рубила. Рыбу ловлю ещё. Но тоже жалко. Было бы заработать где, не стал бы. Наверное. Хотя и нравится. Пока. Про многое на речке забываешь. Не замечаешь, как и день проходит. Ну и... собачку реже нажимал... не так отчаянно.
И глухарём любуюсь только – раньше бы тут же его снял. Даже инстинкт не просыпается.
И всё поётся:
Я вижу огни. Вижу пламя костров. Это значит, что здесь скрывается зверь...
Не вслух теперь, даже не шёпотом.
Никак не отвяжется. Не в голове. В голове – о другом – и тоже беспрестанно. На языке. Не сплюнуть, ни спихнуть.
Слышу вой под собой. Вижу слёзы в глазах. Это значит, что зверь почувствовал страх...
Как оскомина.
Гудит машина. Надсадно. В Попов лог поднимается. Долго. Дорога грязная. Глинистая.
Ездит он раз в неделю туда, на деляну, рабочих своих проверяет и привозит им курева да продуктов – выведал. Рубят лес на Медовом. Большое Сосново и Малое Сосново уже вычистили. А он в Китай кругляк толкает. Но не поэтому, конечно... Мне из сугроба надо выбраться спокойным. Собой – не кем-то... Одному. И обещал-то... Вот и исполню.
Встал. За выскорью. Зарядил ружьё. В левый ствол с пулей патрон вставил, в правый – с дробью.
Сердце своё слышу – как не своё – чьё-то. В такт песне:
Я смотрю в темноту...
Сбивается. Или оно, сердце, или язык. Пресное на нём что-то... прикусил сильно. А то, раз сердце-то, колотится. Как мать говорила – до Кого-то. Само по себе – конечно. До кого уж... Кровь гоняет – всего-то. Стреляю с правого плеча – не помешает.
Дорога близко тут подходит. Промахнуться трудно. Сейчас – невозможно.
Поворачивает машина. Лужа. Колеи глубокие. Машине надо объезжать. С другой стороны пень. Только ко мне чуть не вплотную, не иначе. Был я здесь много раз, обследовал. И места лучше не нашёл. И выскорь эта – ель для меня упала будто, чтобы укрыться мне за корневищем. Может, и есть Он, Бог, раз так устроил.
А если есть, так подсоби... Быть переполненным устал я. Чем бы своим, а то чужим-то.
Солнце за спиной. Отражается в лобовом стекле машины. Ничего за ним не разгляжу – ослепило.
И он меня не видит из кабины – из-за прямого солнца. Полагаю.
Навёл ружьё, держу на уровне.
Стала машина лужу объезжать, сползло солнце со стекла.
И я – себя как будто не признал, кого другого ли – опешил.
Сидит за рулём мальчишка, лет десяти или двенадцати. Правит. Тянет шею. На дорогу. Неопытный. А сам он, этот, спит, склонив на грудь голову, на пассажирском кресле. И темя лысое – как зеркальце.
Палец у меня на собачке – не убираю. Перевёл ствол, налепил мушку на темя. Не дрожит – как присохла. И мысль – как спица тонкая – насквозь пронзила. От уха в ухо. Будто оглох. Мысль – не словами. Чем-то. Как будто всплыло что-то – образ чей-то...
Кто-то сказал в суде, вдруг вспомнил. Есть сын у этого... Глухонемой. Чем-то больной ещё. Неизлечимо.
Или привиделось?
Вниз опустил стволы.
Проехала машина. Скоро, не скоро ли – не знаю. Скрылась за поворотом. Не слышу, как гудит. Слышу только песню:
Я смотрю в темноту... Сам пою, другой ли кто-то.
Повесил ружьё на плечо. Не чувствую.
Трясёт всего – от чего-то.
Сел на упавшую ель. Посидел сколько-то. Долго, наверное.
Как улетел глухарь, не заметил. Глянул – нет его на лиственнице.
Пошёл. В сторону дома.
Солнце в глаза. Не отражённое. Давно его не видел – настоящее. В душу как будто проникает – так стосковался. Оказывается.
Иду и обмираю: одно мгновение, и после пропасть. Палец согнуть пытаюсь – подчинился. Один, два, три, четыре раза – сколько хочешь. Теперь уж поздно.
Повторяю про себя слово: «убить», «убить». Смысла его не понимаю. Как будто произносит его человек, который вселился в меня в тот день, в сугробе, на иностранном языке. С утра до вечера произносил, вот уж полгода... С вечера до утра. Ну не на самом деле так, а так мне кажется.
Бобровку по бревну стал переходить. Смотрю в плёс. Вода в нём после дождей мутная. Ни харьюзов, ни гольянов не видно. Снял с плеча ружьё. Бросил его в плёс. Потом – патроны. Булькнули.
Не охочусь – не понадобятся.
Заилит.
Тем же путём прошёл обратно – лесом. Не по дороге.
Ельник миновал. Краем его направился.
К кладбищу.
И тут её, рябины, много. Тут и черёмухи полно.
Постоял на могиле отца и матери. Они рядом. Лежат тихо. Теснятся. Сколько бы их о чём тут ни спрашивал, не было так, чтобы ответили. Помалкивают. Будто сговорились.
Может, не слышу.
Шиповник молодой нарос в оградке. Придти как-нибудь, вырезать. Завтра. До снега сделать надо будет. Обязательно.
Недалеко от них – Тася.
И сын.
Здесь – близко. Несколько шагов. Как там – не знаю. В одной землице – значит – плотно.
У родителей стоял нормально. Тут вдруг ноги подкосились.
Лежу между. Руками на ту и на другую. В горсти их будто ухватил. Уже не выпущу.
Листья на земле палые. Пахнут. Не убирал я их – из-за дождей. Не отговорка.
Глина. Мягкая. Меж пальцев.
Глаз чем-то колет. Хвоинкой, может быть, кедровой. Кедр – с него упала. Может. Не как ресницей. Остро. Не выколет.
Семь лет тебе исполнилось сегодня. Сын. Ты и сегодня не приехал. Встречал... Не вышел из автобуса. Сапожки кирзовые – вырос бы из них уж. Дёгтем их смазал – стоят... Если воскреснем все... как мать-то говорила... тебе сгодятся.
Тася, родимая, не получилось. И не смогу уже теперь. Если бы сразу...
И хорошо, Серёжа, хорошо. Белка когтями так процокала по кедру – и послышалось. Пришёл сюда уж чуть оглохшим.
Кровь во мне стынет – стосковался.
Белка в ответ мне:
Не тоскуй.
Я ей: да как не тосковать-то!
Шуршит в кроне.
Поднялся.
Посмотрел на своё место – пустует.
Он, сын наш, будет между нами.
Сын, сын, сын – твержу – есть, значит. Произнести: был – язык не справляется. Как «убить», смысл не теряет.
Сын, сын, сын... что это слово значит, знаю.
Пошёл с кладбища.
Не тяжело на душе – неожиданно. Давно так не было.
Человек, который вселился в меня в сугробе, будто остался там, у выскори. Ну, так мне кажется. Больше меня он будто весил. Чуть не лечу – освободился.
Свечерело. В избах яланских засветились окна. Разбросанно. Село большое было – разорилось. Теперь – страшно.
Дым. Не из огородов – сыро, не жгут ботву ещё, – а из печей. Прямой – без ветра-то. Об небо плющится. Внизу серый, в небе – золотой.
Фонарь на столбе перед домом. Не болтается.
Загря Арынинский под фонарём – хвостом виляет.
Стоит в свете фонаря Любка, Верина дочь. Загрю треплет по загривку. Разговаривает с ним о чём-то – знакомые. Девчонки Загре нравятся. Мальчишки – меньше. Пакость устроить могут те – мальчишки. Ожидать от них можно всякого. Опыт.
Отвлеклась Любка от Загри и говорит мне:
– Корову загнала. Только что. Доить буду.
– А чё тут ждёшь?.. Замка-то нет – изба открыта.
– Да там увидела вас, у Куртюмки, в сумерках. Думаю, вы или не вы? И жду вот.
– Корова, – спрашиваю, – не упрямилась? За ней гоняться не пришлось?
– Да нет, – отвечает.
– Сама пришла?
– Сама. Сегодня смирная какая-то.
Пошла Любка. И я пошёл.
Сошлись у ворот.
В ограду вступили. Любка первая, я за ней.
Загря остался за воротами. Не нахальный. Не бесцеремонный, как сказал бы дядя Саша.
Встал я на крыльцо. Обернулся и говорю:
– Подойник на столе в ограде. Я его вынес.
– Да я уж видела.
– Мать его, – говорю, – споласкивала.
– Знаю.
Вошёл в избу. Сел у окна. Смотрю в ограду.
Лампочка во дворе горит – жёлтый свет в щели пробивается. Как будто щурится ограда. Как дядя Саша.
Подоила Любка корову. Процедила в доме молоко.
Взяла с собой три литра.
– Ну, я пошла.
– Я провожу.
Вышли за ограду.
– Любка, темно, не упади... Смотри, – говорю, – под ноги, то банку расколотишь.
Оборачивается и говорит строго:
– Не упаду. Дядя Серёжа, я вам не Любка.
– А?
– Любовь.
– Любовь?.. Любовь. Любовь, конечно.
Пошла Любовь.
Шаги её слышу, а видеть её уже не вижу – вышла из света фонаря, в потёмках растворилась.
Стою я.
Смотрю в темноту...
Фонари по всей Ялани.
Я вижу огни...
Языком напеваю, а умом думаю:
И какой тебе я дядя – лет на восемь только старше.
Загря рядом – глядит на меня, веками – то левым, то правым – двигает, будто небольшой незримый мячик ими ловит и подбрасывает. Циркач. В хорошем, значит, настроении.
Звёзды в небе. Как по столу брусники, их насыпано. Одна – яркая – над ельником. Откуда я пришёл. Как клюквинка. Взять в пальцы, надавить – брызнет.
Мать раньше, таким же вот осенним вечером, войдёт в дом, бывало, с улицы после управы, разболакаться станет и промолвит:
Звёзд-то на небе... как потомства Авраамова.
Чей-то там предок, я не помню.
Разглядываю созвездия. Распределились.
Или Кто их распределил – согласованно.
Говорю про себя:
Отец. Мать...
Тася. Сын.
Перечислил.
Не в земле. В сердце.
Одежда на мне мокрая – застывать начал.
Ещё ж и в воздухе – похолодало.
Пошёл в дом.
Впервые так:
Как не один я буду там – с родными.
Когда войду, со всеми поздороваюсь.

Петербург, ноябрь – декабрь 07

Комментариев нет:

Отправить комментарий