четверг, 27 января 2011 г.

Зубы (Прозаический этюд)

Владимиру Ивановичу Кучерявкину, 
поэту, читать не предлагается, из-за 
его лирической чувствительности
                                  Красота душевная вечна есть...,
                              красота же телесная временна есть.
                                         Тихон Задонский, Об истинном
                              Христианстве


1

Владимир Иванович – но уже – Даль, Толковый словарь живого великорусского языка: ЗУБЪ. Косточка, вырастающая из ячейки челюсти, для укуса и размола пищи. Зубы бывают: п е р е д н и е или р е з ц ы; б о к о в ы е: вверху г л а з н ы е, внизу к л ы к и; з а д н и е или к о р е н н ы е или ж е р н о в ы е, из которых последний в ряду к у т н ы й,  
у м н ы й или м у д р ы й. М о л о ч н ы е з у б ы сменяются п о с т о я н н ы м и, 
п р о ч н ы м и.
 
2

“Части и органы тела человека, – писал святитель Тихон Задонский в своих Творениях, – представляют собой в высшей степени премудро устроенный сосуд, носящий в себе бессмертную душу. Хотя тело человека и является "прахом и пеплом"".
А зубы вот – они-то – в частности?
Есть тут, по-моему, над чем поразмышлять.


 
3

Будучи ещё студентом кафедры археологии на Историческом факультете ЛГУ и занимаясь без излишнего рвения особенностями погребального обряда на территории бывшей Водской пятины земли Новгородской, копал я – под началом своего научного руководителя, Калинина Евгения Александровича, беспредельно преданного делу учёного, фанатика, не в оскорбительном, а в предпочтительно-культурном смысле этого слова, чего обо мне, отступнике, не скажешь, к сожалению, больше любил кладоискательство, признаюсь, чем исследования кабинетные, – копал я внешне смиренно, а в душе мечтая при этом о различных сокровищах Калькутты, шведского короля Карла ХII или о спрятанном где-то в родной моей Сибири и так и не найденном пока золоте адмирала Колчака, четыре дождливых сезона два глинистых могильника. Тут, в Ленинградской области. В Бегуницах, по Таллинскому шоссе, и в Лашковицах – по Капорскому. Время функционирования того и другого могильника почти одно и то же – эпоха образования древне-русской народности нашей, – может быть, с незначительным смещением – в полвека – пустяк для Человечества и для Истории, а уж для Вечности – просто ничто. Но вот о чём здесь и сейчас: в довольно обширном Бегуницком могильнике курганном ни в одном из захоронений мне не попалось ни одного черепа, в котором были бы в наличии все тридцать два или, по крайней мере, двадцать восемь зубов, чаще же, усреднённо, в половину, и хоть бы один зуб был, за очень редким исключением, на вид здоровым, если уместно тут такое слово, – а всё гнилые, чёрные да сломанные – что только ими и жевали или грызли? В Лашковицах же – в курганно-жальничном могильнике – ни одного опять с испорченным, у всех там погребённых, и старых, и малых, – полон "рот" зубов, что называется, и все – как жемчуг, хоть каннибалу их сбывай на ожерелье, словно чистили они их какой-нибудь разрекламированной пастой и пользовались щётками от Джоносона-и-Джонсона. Вот так, что хочешь, то и думай. И отчего такое? В чём причина? Племена разные? Да, разные: тут тебе и финский антропологический тип, и прибалтийско-финский, и европеоидный, и так каких, пожалуй, только не проскакивало – по тогдашней безработице-то. Так что, возможно, и поэтому. Но тех, других и третьих в обоих могильниках вроде как поровну. Или грешили, может быть, по-разному? – так ведь язычниками ж ещё были – тут, на окраине-то самой, в стране, любимой Аполлоном. От породы, то есть – от родителей? От воды, которую пили? От пищи, которую ели? От воздуха ли, которым дышали? Но расстояние-то между могильниками и, соответственно, поселениями, жители которых, гипербореи, оставили эти могильники, всего каких-то восемь километров – не от тундры до субтропиков. Или?..
Вот и гадай теперь – а почему же?

4

"Коль люто мучит человека зубная болезнь, тот только знает, кто тою мучится", – писал святитель Тихон Задонский в своём "Сокровище Духовном".

5

Был у меня в детстве друг. Володя Черемных. Жив-здоров он, слава Богу, и поныне – как многим другим, знающим его, так и мне – на утешение и в радость. Видел я его прошлым летом. Улыбался он мне чуть ли не беспрестанно и во всю сквозную ширь своего беззубого уже совсем рта. А когда мы с ним выпили за встречу, спел он мне жизнелюбиво и шепеляво да гугняво песенку про мальчика, который хочет не то в Тамбов, не то ещё куда-то. Ну, чистый дедушка Ау – это мой друг-то, мой ровесник. Сказал он мне, смеясь радостно, после: "Вот, чтобы это всё заполнить заново, но в металлическом, или в любом ином, варианте, мне надо работать теперь лет двести. Так что, подумаешь, вставлять или не вставлять. Прямо по Гамлету, ему бы наши-то заботы". И ещё он, друг, сказал мне тогда: "Совсем здоровьишку уже не стало: нынче зимой едва-едва загнал сохатого".
Ох как он страдал зубами, помню, в детстве. А я тогда ещё не понимал, коль не изведал-то, и подозревал несправедливо, что он, мой друг, и тогда, и теперь человек совсем уж не лукавый, хитрит, выгадывая что-то – на занятия в школу не пойти, по дому ли чего не делать. А он готов, бедняга, был на стенки прыгать. Горазд, я думал, притворяться. Ну, и меня понять, конечно, можно: как могут кости, полагал, болеть!
Идём мы с ним, помню, как-то на рыбалку. Дед Андрей, Андрей Иванович Хромов, – жил у нас такой в Ялани, помер давно уже, Царство Небесное ему, смешной старик был, – сидит на лавочке, одетый в казацкие штаны с рыжими лампасами, в папаху бурую, на солнце выгоревшую, и обутый в валенки, и это летом-то, курит дымно шибко трубку – видит, что Вовка рукой за челюсть свою держится и сморщился, как высохшая репа, видит и говорит, но не к нему, а ко мне обращаясь:
– Привет, соколики! Здорово, рыбаки! Он это чё... гомна кусок, ли чё ли, съел, скуксился-то пошто он, как засранец?
– Да зуб у него болит, – отвечаю я.
Вовка молчит, слюну глотает громко.
– О-ох, горе, тоже мне, – говорит дед Андрей. Выкурил, выбивает теперь трубку об лавку. – Я думал, он в штаны наклал где с какого испугу... А у меня вон без малейшего остаточку, – и дёсны нам, ощерясь, показал. – Чистёхонько. Как в голом поле в глухозимье. Но! Да и а на хрена оне, рабятишки, чиловеку, зубы-то? Ни на хрена, как полагаю я, а я уж по-о-ожил – мне доподлинно известно. Ведь, чё жа, мы жа не собаки. Место во рте лишь занимают – и языку не разгуляцца – тесно. Мешали только... Нет в них нужды – титьку-то покусать когды, пожамкать малось, потом-то – не к чаму оне. Ага. Ежели и воскреснем, как обешшано нам было, дак в новом, поди, теле, поди, что с новыми зубами, а ежли нет, нас омманули-то, дак тогды и переживать особо неча. А он вон снюнился... Я думал, омегу наелся, гомноед... Когды я конюхом в сельпе ешшо работал, ну и кобыла за ямщину все сподряд их мне повыпердела... такой пердячей мне ешшо не попадало... ну, беспрестанно, беспрестанно – ладно ешшо, что не оглох, – сказал так дед Андрей и засмеялся. И забыл про нас, похоже, – на свои валенки задумался. И Бог с ним.

6

Прапрадед мой – начну с него – Григорий Митрофанович Истомин. Глухой совсем под старость-то уже сделался, рассказывал мне про него отец мой. Других не слышал, не слышал и самого себя, наверное, а потому и "орал всем всегда, как этот... как муэдзин-то с минарета", – кто не привык, так думал, что ругается он. А тот – из добрых побуждений. "Был не злой, – как говорил отец, – сдрешной только маленечко, немного заполошный". На ночь спать влезал Григорий Митрофанович на полати, поясницу внизу "застудить не жалал", до утра там борзо матюкался, воюя с усатыми постояльцами, уши мхом от них – чтобы, боялся, не проникли "пруссачата" в голову – запечатав, – иной раз вынуть мох забудет – не мешал ему, глухому, – и ходит с ним в ушах день или два, пока мох сам по себе из ушей не вывалится, – утром спускался с полатей, мраченее "баушки-яги", и отсыпался на лавке, при протопленной уже печи, поставив возле лавки свои "тараи" – пимы с обрезанными голенищами. Выспится вволю, сколько старому достаточно, ноги в "тараи" сунет – и с ходу в сени квасу испить – кис тот в корчаге, – а квасу нет когда, тогда – водицы, бадья с ней полная в сенях стояла постоянно. Уж как закон – и к бабке было не ходи. И вот, они, его внучата-казачата, а мои отец и родной дядя, застреленный в пятидесятых годах, то ли в пятьдесят первом, то ли в пятьдесят втором, точно теперь и не припомню, возле Ялани дезертиром, Николай и Павел Павловичи, тогда ещё "Николка" и "Павлуха", додумались как-то и пригвоздили "тараи" к половице, пока владелец их дремал на лавке. Проснулся тот, встал, пошёл было – и нос орлиный свой об пол расквасил, мало того, ещё и зубы вышиб – это п е р е д н и е, р е з ц ы-то. А с теми, что во рту ещё оставались, но толку с которых всё равно никакого уже не было, стесняли только, так как вовсю шатались они в дёснах, "словно колья в оттаявшей глине", и усложняли Григорию Митрофановичу жизнь, он расправлялся вот каким "макаром": бесполезный и опостыливший ему хуже горькой редьки зуб обвязывал суровой ниткой, другой конец нитки крепил к дверной скобе, а сам садился посередь избы на табуретку – спиной к иконам, помолившись прежде "этим... Пантилимону с Антипой и Заступнице-то". Садился и забывал тут же напрочь, зачем сел, и засыпал, забываясь. Тот, кому выпадала эта немилосердная участь, отворял, ни сном ни духом, со всего размаху тяжёлую дверь и вырывал с лёгкостью из приоткрытого в дрёме рта Григория Митрофановича надоевший ему "расхлябанный станочек". Соскакивал старик, как ужаленный, с табуретки, размахивал, от пчёл как будто рьяно отбиваясь, руками, таращил красные, похожие на обмылки, спросонья глаза и честерил на чём свет стоит своего врачевателя, грозно суля, уж не убить того, так покалечить. И если врачевателем оказывался гость, к тому же редкий, незнакомец, а не привычный ко всему тут домочадец, отступать гостю приходилось в великом перепуге и в несказанном изумлении, а после – ещё долго-долго обходить сей дом стороной.
С дедом же моим, и тоже по отцу, Павлом Григорьевичем, дело зубное с тем иначе обстояло – тот муки зубовной не изведал: до Первой германской, в молодости, он гвозди зубами из досок вытаскивал, когда на спор, в задоре, а когда и по нужде – не подвернулось где инструмента необходимого, зубами их, гвозди, и выпрямлял, а после, угодив два раза на фронте в газовую атаку австрийцев, лишился всех зубов до единого без боли и сразу – как семечки, их выплюнул – и ел с тех пор до самой смерти только тюрю, но силу при этом имел недюжинную: "зубов ни штуки не имея", зажав край мешковины только дёснами, мог он поднять и пронести сколько-то – но тут уж, точно, думаю, что без нужды, а на спор – "куль с мукой, парень, да и полнёхонький". Так мне рассказывал отец.
А у него, у моего отца, я и не знаю, болели ли когда зубы, нет ли, болело ли у него что-нибудь и когда-нибудь вообще, не ведаю. Не о душе тут речь, чужая-то – потёмки. "Чужая" тут – по поговорке. Выпивши, если и жаловался он на что-нибудь, бывало, так лишь на ноги – простреленные они у него были на войне из немецкого пулемёта – давали о себе знать в определённую погоду, непогоду ли. Силы-то тоже был – дай Бог любому. Но не о силе речь тут – о зубах.
 
7

В каком состоянии находились зубы у моих предков по материнской линии, мне не известно, и по объективным обстоятельствам: ни дедушку и ни бабушку увидеть мне не довелось – задолго до моего рождения на "комсомольской" стройке бок о бочок и упокоились, в Игарке, за Полярным Кругом. Мама была там тоже, говорила: "Зубы у нас у всех цинга поела – есть ей, цинге, заразе, больше нечего там было".

8

Мои зубы мне о себе не напоминали до поры, до времени: не замечал их, как здоровье, когда тем, что называется, не обижен, – заставил сам себя внимание своё привлечь к ним. И у меня, как говорят в американском кино скудоумые, но волевые парни, получилось.
Не мальчишкой уже. За малым, может быть, не мужиком ещё. Демобилизовавшись с флота Тихоокеанского, двадцати одного году, с душой на лентах бескозырки, вернулся я домой в мае, когда медунки только расцветали, а у черёмухи ещё и листьев не было. Разлив. Распутица. В селе родном моём, в Ялани, малолюдно – и куда все подевались, непонятно, – уже после Пасхи. День тёплый, в мае-то на редкость, ясный выдался – на всю жизнь перед глазами будто пропечатался  как клип назойливый, не переснять который, а обидно. Делать нам нечего – на рыбалку не подашься: вода высокая в реке, к берегу не подступишься, – бродим мы с другом, Володей Черемных, неприкаянно слоняемся по улицам пустынным, стреляем с рогаточек по выброшенным из домов за зиму лампочкам негодным да флакончикам разным, своё отслужившим, что из-под снега дружно вытаяли. Рогаточки у нас такие: тоненькие, сплетённые ради крепости и убойности вчетверо, резиночки на пальцах – на указательном и среднем – кто, поди, не знает о таких. Пульки делаем из проволоки – по-серьёзному – не из бумаги. Володя сам себе – отдельно – пассатижами. А я: от длинного мотка проволоки, который таскаем за собой, как боеприпасы, отламываю короткий кусок, сантиметра в два, но не меньше, ставлю его, как макаронину, на нижний коренной зуб, или ж е р н о в ы й, как по Далю-то, упираю в такой же, но верхний, резко сгибаю – и готово. Один длинный моток проволоки закончился  стреляли мы, как на передовой в противника, много, – нашли другой: сколько тогда везде её валялось всякой, проволоки-то. Упругая попалась. Поставил я, как обычно, заготовочку на зуб, другим притиснул, а она возьми да и войди мне, не согнувшись, в оба: как будто ломом прободало голову мою навылет – так показалось. Стою – как не упал, опомнился не сразу вроде, – и рта разявить не могу – электросваркой будто запаяли. В висках – как по иголке. Мычу, как глухонемой, маячу Володе – он, как я пульку начинаю мастерить, скривившись, отворачивается, ко мне тут повернулся, – прошу, дескать, кончай палить, а помоги-ка. Не понимает ничего, но – замечаю, что – напрягся: лицо моё его насторожило. Ощерился я, как собака на медведя, большим пальцем в рот себе тычу и цежу сквозь сомкнутые поневоле зубы, как уж получается: мол, пулька тут-то вот и тут-то – попала в цель, как никогда. Побелел, вижу, мой друг, будто вся кровь из него через пятки вытекла, оцепенел, словно не моя дурная голова перед ним, а – Медузы Горгоны, страшная. Сорвались галки стаей с поляны, взметнулись чёрным лоскутьём в голубое небо – загалдели. Сидит ворона на перилах клубного крыльца – осуждающе на них закаркала и – громко. Привёл я Володю в чувство своим – не сознательным, скорее, а от шока болевого – смехом. Таким – какой удался уж. Достал Володя, бледный сам, как лихорадка, из кармана складничок, лезвие выдвинул, протиснул мне его между нижними и верхними зубами и кое-как, вспотев от нервного накала, челюсти разомкнул мои. Из одного зуба, верхнего, проволочка, пулька недоделанная, сама вышла, а из другого, нижнего, пришлось её вытаскивать – ничем иным как – пассатижами – как гвоздь из крепкого елового сучка. И покрутились мы с Володей, покрутились же. Но изловчился всё же он. Зато спокойно спать не мог потом он, признавался, долго. Хоть, говорил, вставай и медовухой напивайся – не выводилась та у них. А на моём вот сне никак не отразилось это.
Но через год ровно – накупался я в ледоход в Кеми нечаянно – и разболелись они у меня вдруг одновременно оба – мстя будто мне, договорились. Тут уж и я узнал, как – "хоть на стенку-то когда запрыгивай". Володи не было в Ялани, был он в Елисейске, в институте, к сессии готовился – будущий учитель физики. Водполица. Мосты на речках посносило. В город, в больницу, не попадёшь, да я туда и не поехал бы – больница для меня страшнее смерти, прости, Господи, но это так. Хожу – страдаю – новое для меня оно – зубное ощущение, теперь врагу не пожелаю. К какому только средству и не прибегал – и водки, чуть ли не литр, выпивал – ну, помогло, но ненадолго: хмель прошёл, и боль вернулась, да не одна – с товарищем – с похмельем; и чесноку на пульс к руке привязывал; и ватку, смоченную в одеколоне, на спичке в ухо запихивал; и фильтр от сигареты сжигал, а огарышами дупелки больные запечатывал; и к щеке чего только не прикладывал, вплоть до куриного помёту, – кто что насоветует, то, уж отчаявшись, и выполняю. А потом паренёк один, наш же, яланский, учился в школе класса на четыре меня сзади, забрать должны были его через неделю в армию, и говорит мне: ставь бутылку, мол, моментом вылечу. Готов на всё я – хоть четыре. Купил водки, выпили мы с ним. Сходил он домой, вернулся на мотоцикле. Марка – "Восход". Моток изолированной тонкой проволоки из багажничка достал, двумя концами присоединил к магнето, а два других конца заставил меня вставить в дырки моих сляченных зубов. Исполнил я это, чуть не падая от боли. Крутанул он, паренёк, зовут его Олегом, "заводилку", и я – не помню, правда, как – оказался метрах в пяти от того места, где находился только что, – в кювете. И будто гром. И будто молния. И началось всё будто разом, разом и закончилось. В сознание пришёл, смотрю – “врач” мой довольно улыбается. И слышу: ну, мол, а я чё говорил! Боль и на самом деле прекратилась. Только вот, падал, палец указательный, на котором рогатку резиновую устраивал когда-то, сломал я – и сейчас кривой вон.
Болеть эти два зуба перестали, но скоро шататься начали. Страшно мне надоели. Вспомнишь тут и прадеда, Григория-то Митрофановича. Но к его средству – "дверь и нитка" – я не прибегал, замечу сразу.
И уже тут, в тогдашнем ещё Ленинграде, уговорила меня жена – я всё ходил и на зубах дырявых, словно на свирели, циркал, на нервы действуя ей, жене, – обратиться в поликлинику зубную. Месяца полтора я собирался с духом. Пошёл. Сел в кресло. Доволен: дантистка красивая, молодая – стыдно только, что зубы у меня, как у дряхлого мерина, шатаются – не все, конечно, два из них лишь. Приготовила она инструменты, "сверло" мне в рот, как молоток отбойный в угольный пласт, вставила, "работать" начала, а изо рта у меня – возможно, мне и показалось, – как из настоящего дупла древесного во время лесного пожара, дым повалил. Взял я дантистку крепко за руки. Она – глазами на меня – как лань испуганная. Отстранил её, снял со своей груди тряпицу белую, будто салфетку – пообедал словно и, чтобы деньги не платить, вон стремительно подался.
Но зубы те в конец меня замучили – просто собой уже – не болью: язык устал от них, от бесполезных, – всё и валяй с угла и на угол их. И вот как-то... Хорошее начало. И вот однажды. Жена на кухне – ужин готовит. Я в комнате. Сижу. Внешне – бездействую. Внутри – на дело созреваю. Как вулкан. В этом я скор, как правило, – и взбеленился. Взял плоскогубцы и выдрал верхний, больше надоевший. Стою. Разглядываю. И жена с тарелкой горячего супа с кухни в комнату заходит. Идёт к столу. Мимо меня проходит и спрашивает, дёрнуло её, мол, это что такое у тебя в руке-то? И я хорош – ей отвечаю: да зуб, мол, только что извлёк. Повалилась, вижу, повалилась она, жена моя, – тахта поблизости, так на неё, удачно, а вот тарелку – на ноги мне прямо – как прицелилась. Ох и попрыгал я да поругался, босый-то.
Другой, обезболенный навечно магнето, зуб, по настоянию жены – угодил я ей на праздник, на Восьмое марта, – удалили мне по всем канонам медицинским, как гражданину. Перетерпел, пришлось уж: с волками жить – по волчьи выть.

9

"Человек из двух частей состоит, из души и тела, – писал Тихон Задонский, наш святитель православный. – Имеет тело свою беду и неблагополучие, имеет и душа".
А зубы – и душа о них болит, от них – и тело, – как будто отдельно они человеку предлагаются, и появляются-то они позже, не сразу, как он, человек, родится, – как аптечка медицинская к автомобилю, или инструменты, – плохо пользовался ими, неумело, сломал, случай ли какой несчастный, тут украли, а там – выбили, – и приобретай новые.
Ещё и вот что он писал, Святитель:
"Христианине! великое безумие есть и явная пагуба жалеть и плакать о том, что как тень преходит, что ныне имеем, а вскоре и не имеем (кончина бо жизни нашея всему полагает конец); а не жалеть о том, что, единожды сысканное, во веки пребывает".
Тем и утешусь, тем и вразумлюсь, так ничего и не поняв про них, про зубы, но тем не менее:
Помилуй, Господи, мя грешного!
                      


ПОСЛЕСЛОВИЕ

Прочитал я тут случайно в какой-то газетёнке – в какой, не помню, – что у старухи, чуть ли не столетней, не то в Грузии, не то в Армении – вот уж и забыл, где точно, – жительницы гор, выросли вдруг на месте выпавших полвека назад коренные зубы. Бывает же такое! Новость, конечно, интересная, но вопрос мой для меня ещё больше лишь запутала.
И не могу уж не добавить – тут уж совсем себе в успокоение:
И даже он, Антоний Сурожский, сам себе зуб плоскогубцами однажды вырвал. Не верите, почитайте:
Антоний, Митрополит Сурожский. Труды. М.: «Практика», 2002. По благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси. Алексия Второго. Страница – не помню.


Главка из книги "Моление", третья часть трилогии "Чаю воскресения"

Комментариев нет:

Отправить комментарий