Родному племяннику, участнику... Царство ему Небесное.
Из повести "Дождь" (книга "Малые святцы", первая часть трилогии "Чаю воскресения")
Отче наш, Иже еси на небесех!.. – мать сейчас, наверное, об этом.
Не – наверное, а – точно. Пояс часовой – если учесть, перевести – и
получается. Встаёт ни свет ни заря, и спать рано укладывается. Как
дневная птица – напевшись и налетавшись. Легла уже, отправится ли
скоро. Перед праздником – так, может быть, и запозднится. Обычно. Когда
не выспится – давление – болеет. Под большим секретом будто – шепотом:
чтобы меня не разбудить – привычка. Сколько себя помню. Не всегда же
спишь, и притворяешься нередко – чтобы не помешать... Царствие Твое...
Громко и ни к чему: в душе – зычно. Как в тайге, в распадке, гулким
предрассветным утром: белка по кедру прошуршит – и оглушительно... Или
по насту горностай – далеко, гулко разносится... Ходит по дому – места
себе не находит, ну и: из рук всё сёдни валится пошто-то, – сидит с
задельем ли каким? Ближе к лампочке, где светлее, – под ней прямо;
сетует: тускло. Совсем слепая сделалась... нитку никак в ушко не вдену.
Ну, так и возраст: старая – сорок уж... с лишним. Вернусь когда... если
вернусь... Господи, сделай так, чтобы вернулся... вовсе состарится...
тоскливо.
Взвар и кутья – готовы. Накануне. Взвар-то вряд ли – денег
нынче на него не хватит. Бражка. Рябиновка – её, рябины, в сентябре ещё
писала, много нынче уродилось – к лютой зиме ли, путаю, к глубокому ли
снегу?.. Зайдёт кто если – угостить. Сама: ну, рюмки три за всю-то
жизнь разве и выпила, не боле; её и на дух мне не надо – дескать... как
её, горечь эту, люди только пьют?.. Там. Далеко. Как в недоступном.
Рыба так берег видит, пялясь из воды, как я Ялань отсюда вижу, – может
быть, так... – ...Тогда возложат на олтарь Твой тельцы... – об этом
тоже. И о живых, и о покойных... как там она... всех сродников от веку.
И обо мне – как он, земляк и одноклассник мой, ещё и родственник
дальний, Усольцев Васька, говорит – конкретно. Дальше уж некуда.
Конкретнее куда уж. С утра до вечера. И – сон прервётся – среди ночи.
Ночью не шёпотом – уж молча. Как ни о чём – так, чтобы злые не
проведали... Поверье?.. И занавески в доме поменяла: праздник большой –
со старыми-то стыдно. К нему же, к празднику, дорожки настелила – у
полыньи, на льду уже перестирала, к Кеми на санках их возила. Скрипят
те там, а тут вон... отдаётся. Толсто и матово куржак на окнах – бельма
на них морозом будто настрогало – будут незрячи, пока не оттеплит;
водой потом наполнятся корытца... Дым над трубой – подпёр орясиной
ночное небо – неподвижен, а убери – и небо покосится – зимнее, тёмное,
тяжёлое – поэтому. Ельник поддержит. Если не снегопад на улице, то
густо над Яланью звёзды. И Млечный путь – почти над домом... Гуляет
кто-то, но не разобрать – отпых мешает... Как нетопырь, перед глазами
помелькало и исчезло, смёл будто кто-то всё, как крошки со стола, одним
движением руки – и чисто стало – фокус; от глаз, как муху, отмахнул ли
– отлетело... Сердце вот только каждый раз занозит – как ёж-игольница,
топорщится – тычет от копчика до горла – колко... Водки бы выпить, или
медовухи – с той-то скорее унялось бы – уже забыл, когда и пробовал...
И если есть Он, Тот, Иже еси на небесех, как иногда в Ялани мне
казалось, как уверяет часто мать, если Он в курсе, что тут происходит,
тогда – тоска неимоверная: зачем так с нами?.. А если нет Его, как
кажется отсюда, тогда и вовсе: звери мы просто-напросто, не люди...
Может, поэтому как раз, что – люди?.. Зверь защищается и нападает, но
ненавидеть так не может: ребята там, на площади, с отрезанными
головами... как грибник – шляпки у грибов... теперь уж кажется:
приснилось... Сейчас упал бы и заснул.
Мы тут недавно, в этом доме. Или так кажется. Не знаю. И что давно, а
что недавно? – не разобрать – перемешалось. Лото-бочоночки перетряхнёшь
в мешке – те так же. Сутки?.. Часы стоят – не заводил: стекло на них –
как в паутине – в мелких трещинах, и запотело изнутри – стрелок не
различить – зачем и заводить?.. Пока пусть будут – материн подарок –
как оберег. Взгляну на них – и будто помолился – словно само собой:
помилуй, Господи... – но только материным голосом – как въяве.
И от своей пальбы оглох: справа, под самым ухом – мочка онемела, – мой
тарахтит, а слева – Васькин... Через простенок, меньше метра. Задница к
заднице: Васька – левша... Серёга – с кухни – тот из пулемёта. Там и
подавно – часто-часто – чаще, чем швейная машинка, – вижу, как мать
сидит за ней... напоминает... Но и у нас: не в час по чайной ложке – по
десять выстрелов в секунду. И секунд этих – из очумевшего от боя
настоящего в новорождающееся, безъязыкое пока, без эха, прошлое, будто
через плечо, протиснулось, пробилось – прорва, которая от ужаса, как от
мутовки, за эти дни и ночи светопреставления в одну кромешную
бессонницу, похожую на сон кошмарный, спахталась...
Будь защитой их во всякой опасности, да не подвергнутся внезапной
погибели... – опять её как будто голос, матери... до интонации, до
нотки.
Тут уж и вовсе: ухнуло, дом содрогнулся, словно кашлянул и разом весь
копотный воздух из себя вместе с потрохами выперхнул, а после тихо
вроде сделалось – как на рыбалке, когда в конце августа или в начале
сентября, в бабье лето, удишь на плёсе окуней на оловянную мормышку.
Чопики в уши будто вколотили – давят на перепонки – больно... Ночь
наступила среди дня – солнце – маячило за мороком, заметно, а тут –
упало с неба будто, сорвалось: душа, наверное, отлетела, побыла без
меня где-то и сколько-то, теперь вернулась – как пришибленная: и снова
день, и вроде тот же – возник так, как на фотобумаге в проявителе
скрытое превращается в видимое: стою там же, коленками в пол у
подоконника, засыпанного штукатуркой и кирпичной крошкой, где и стоял,
глазами упираюсь в батарею отопления с проломанной секцией, с засунутым
почему-то в пролом парящим дулом автомата, и – чтобы подло не скулить:
мама-мама, – вслух, про себя ли подвываю: вы-у, вы-у. И язык узким и
тонким, как у змеи, так же, как у неё, как будто и раздвоенным, вдруг
почему-то сделался – таким его чувстую, и посторонним, не моим, – в
незнакомом прогале между передними верхними зубами остро, но осторожно,
как по чужой ограде ночью, шарит – сам себя никак не вспомнит, место ли
жительства не может опознать. И нос – влажным и холодным – как у
собаки... кирзовым. И привкус крови – будто до одури взасос
нацеловался... Сам весь в испарине, и тельник мокрый – при полной
выкладке как будто маршем – и только, только что вот добежал, как будто
так ещё – в противогазе. Ладони липкие – как от конфет. И кто-то под
меня пописал будто – спичка горелая по лужице плывёт... И почему так
худо-то, так худо – так не бывало... И начинает доходить – как
издалёка, – что это не тишина заодно с моей головой раскалывается с
треском, как огромная лиственница от вонзившейся в неё молнии, а он,
взводный, нам командует:
– Ноги в руки, и во двор! Живо! К дому, наискосок! К панельной
десятиэтажке! – Кричит, осип за это время. Нас лет на пять всего лишь
старше. Молодой. Из Тобольска. То ли родом, то ли там учился. Оброс –
несколько суток не брился – как в маске. Ещё и в саже. – Щель по
стене... мать!.. Рухнет скоро!.. Через подвал! Ребятки, залпом!
Не сам – сорвало будто, понесло.
И в жизни так ещё не бегал – запомнил бы, если бы бегал, – на
сухожилиях, как на магнитной проволоке, записалось бы... Быстро – это
про другое. Есть подходящее слово, увёртывается от памяти, хоть там и
тесно, негде вроде развернуться... Как угорелый – ухватил вот... Легко
жить, когда всё хорошо, умей жить, когда худо... Но как суметь, мать,
как суметь, и тут – не жить, а лишь бы выжить... Память и ум во мне как
будто обособились: она своим делом занимается, он – своим, и я сам по
себе, от них отдельно – сучу ногами, сердце обгоняю, чтобы от страха
убежать, но – как от тени... Я – говорит – люблю тебя, дождусь...
Посмотрим... И всё время с кем-то будто разговариваешь – то вроде с
матерью, то как со Светкой. С кем-то ещё: спаси, дескать, помилуй – ну
это так уже, на всякий случай... И как худо, ох, как худо... Как
граната из подствольника, кто-то её отправил будто только что, так же и
я вот – из подвала: если задену что-то, стукнусь вдруг обо что-то,
разорвусь тут же на осколки, распрыскаюсь на брызги, но на пятках как
по глазу – все препятствия впритирочку миную – не взрываюсь... Выезжаю,
выезжаю, никого не задеваю – так это я, откуда-то ли это – ветром в
голову надуло?.. Бежишь, как по трясине, по батуту ли... будто земля
стряхнуть с себя пытается нас – так надоели мы ей, терпеливой;
петляешь, как мимо коровьих лепёшек, а всё по прямой, в разных только
направлениях: кто-то от смерти, кто-то к ней – будто гоняет нас
недобрый. И ребята со мной тоже – не отстают, висками чувствую, не
отрываются... Спиной не вижу только взводного: все ли выскочили,
проверяет?.. Наши, что ли, саданули?.. Из танка жахнули, из пушки ли с
“коробочки”. Может, и духи... из чего-то. Грязь во рту – и как
попала?.. Не грыз вроде. Из воздуха пылью выглотал?.. Скрипит. С
песком... с цементом ли. И это?.. Зубы... Думаю, что такое... Тьфу...
Не проглотил... Вроде зима, а столько грязи. У нас такого не бывает, у
нас – зима-а... Вот и рябина... Рот был, наверное, открыт. И слава
Богу... Самая маленькая птичка, вспомнил, не калибри – пуля: когда
летит, не видно её даже. И: расторопная. Только вот – дура. Как пчёл
над пасекой, их во дворе-то... разлетались... в поисках мёда бы... а
то, бегу, калибры их затылком представляю – кожу на шее холодит – как
от ментола...
А – быстро – это про другое. Тут – угорело...
Но в голове ясно – будто профильтровано. Как на экзамене, сдать который
необходимо только на отлично. Ну и сдаёшь – решаешь моментально и
самостоятельно, без подсказки лейтенанта: три подъезда – до какого из
них ближе? – как-то вычислилось, с точностью до миллиметра, проверять
не надо – верно – потому что ещё бежишь, не споткнулся, и потому что
кровь ещё в тебе, не выплеснулась, – а ошибёшься, тогда неуд – никак то
есть... то есть как-то совсем уже по-другому: когда вопрос, может, и
слышишь, а ответить никому уже не можешь – про такого говорят:
мёртвый... И у ребят, похоже, так же: мчимся, будто нас из одного
патрона выпустили – дробью – ровно, кучно – к одной цели – к чему-то.
Мысли – как вспышки – озаряют: обогнать!.. успеть!.. и спрятаться
куда-нибудь, куда не залетают эти “птички”, или за что-нибудь, в чём
они вязнут. И вижу всё вокруг сразу как будто, одновременно, будто
глаза ещё и на макушке... как у какого-то... у насекомого... на “сфере”
– так точнее. Запоминаю всё – как для ответа.
Площадка детская – между домами – ими, домами, будто огорожена – от
кого-то, от чего-то ли. Опрокинутая лавка. Ножки чугунные, фигурные –
под лапы сфинкса... Или: волка – ну конечно... Волк тут везде, Аллах
акбар... На одну из них, из ножек, скорее всего ветром, налепило белый
полиэтиленовый пакет с рекламой сигарет и зажигалок “Мальборо”. Башня
от танка. Сам танк в сторонке. С развязавшимися шнурками, как говорит
Серёга, – гусеницы расцепились. Носом уткнулся в угол дома, молчит, как
дед, скорбно. Обгорелый – как банный камень. Жалко так, будто живой
недавно был и... скончался. Танкистов ни на броне, ни возле танка.
Внутри... остались. Качеля жёлтая – кто-то невидимый на ней качается
как будто – пулей, осколком ли её задело – чья-то душа, подумать
можно... Скрып-скрап, скрып-скрап – печально, по-чужому, на другом как
будто языке. В Ялани так качели не скрипят...
И снег в лицо. Как неожиданный привет из дома. Рывком откуда-то – как
лошадь. Густо. То ли просыпался из тучи, то ли с крыши его сдуло.
Глотаю машинально – как знакомое, родное – не наглотаться, не
насытиться. Место, где зубы были, остужает... В сугроб бы сплюнул –
розово бы отпятналось... тут снег не белый – не заметишь. И вечереет.
Не как у нас, бархатно-сине, а – серо-буро – по-чужому. Может, и из-за
гари – не продохнуть от той и не откашляться. Как будто дети поиграли и
оставили игрушки раскуроченные – танк так и выглядит. “Грибок” детский
башней – ею, наверное, если представить траекторию её полёта, – снесло,
и щепы красные валяются в песочнице – как указательные стрелки – если
им следовать, останешься на месте. Раскрашен был под божию коровку. И
стена трансформаторной будки, что справа, в красных мелких всполохах –
из кирпичей пыль пули выбивают. Как в кино. Только смотрю его, кино
это, спиной как будто – не глазами. Не всей спиной, а – позвоночником.
С пулемёта кто-то лупит. Чуть выше наших голов – скорей всего, что из
подвала. Может, пригнулись-то, и высит...
Из крайнего, левого от нас, подъезда вынырнул дух, похожий на мурену,
бородатый, в чёрной ветровке, в камуфляжных брюках и в кроссовках,
послал на бегу в нашу сторону очередь из “калаша”, будто “чао”, и
скрылся за углом дома – как в прошлое – канул. Задел кого, не задел ли?
Никто из наших ему не ответил, как будто он тут посторонний... И не
хочу, и не хочу... Стрелять в людей – такое наказание... Ну а не ты,
тогда – в тебя... И выбирай вот.
В подъезд дома – как воробьи от ястреба под стреху – только заскочили,
и слышу за спиной сиплый голос взводного: “На двери, на пороги и на
большие куски штукатурки не наступать!” – всем телом осознаю смысл
приказа – острее всего ступнями, кажется, и копчиком – и подчиняюсь.
Пятки – как точные приборы – не подводят... пока.... и дальше бы не
подвели... И: кто-то там... спаси, помилуй – не я как будто, кто-то за
меня.
Шесть квартир в подъезде. Бывших: от них осталось – лишь коробки. Три
налево, три направо – симметрично. И где-то видел я уже такое – точно
так же расположены. Не помню. На полу подъезда плитка. Прямо – лифт...
Был когда-то, теперь от него – дыра сквозная – танком проломано, или
снарядом. Куст за дырой – как на картине. Листья ещё на нём – редкие. С
осени не опали. Бурые – как будто... В офицерском доме, может, в
части?.. А-а. У тётки Светкиной, в Исленьске... Ночь. Тайком... Фаланги
тонких, длинных пальцев – будто без косточек, а с фитилём внутри, как
свечка восковая, – мнутся... На спусковом крючке когда – иначе... на
указательном даже мозоль набило – как от литовки – с непривычки. Как
сенокосить раньше не любил, сейчас бы – с радостью...
Дверей в косяках нигде нет – взрывами с петель их посрывало – как и где
попало, на площадке валяются – пятнисто: голубые, в кожах, и одна из
них – зелёная. Изнутри... или снаружи?
Только свернуть нам в первый дверной проём, как тут – будто за нами
прямо – и шарахнуло. Не ожидаешь, и не страшно. Страшно становится
потом, когда представишь... Лучше не представлять, а то свихнёшься –
это же каждое мгновение – мозгов не хватит. Трава не думает – ей
проще...
Ваську первым – первым он и вбегал, всех обогнав уже в подъезде, –
взрывной волной внесло в квартиру, в самый угол, как бильярдный шар в
лузу, меня – за ним. За мной – Серёгу. А у Серёги пулемёт... Даже из
рук его не выпустил – вцепился. А там не ложка – девять килограммов. И
когда его, Серёгу, с ним швырнуло, меня прикладом по хребту ударило им,
пулемётом, – после уж понял – больно, рёбра хоть, ладно, не сломало...
Среди всего-то это мелочь.
Стукнуло Серёгу – будто сырой ком глины шмякнулся об стену – так
показалось, вспомнилось ли после. Живой. И я живой – если смотрю и
вижу: вскочил Серёга на ноги – и вроде как всегда, как человек обычно
поднимается, – а левая под ним, смотрю, подмялась. Упал он на пол, на
спину, опёрся на локти, лежит, как на пляже, глядит на свою сломанную
ногу – глаза округлились. Рот у него открылся – зубы сверкают на
грязном лице. Как негр. Чему-то сильно будто удивился. И кость торчит
из прорванной штанины. Белая, белая сначала, и розоветь как будто
стала... На ум мне всполохом пришло такое:
Был я тогда совсем ещё маленьким, ещё и в школе не учился, осенью, по
первому морозу, к ноябрьским, пришёл к нам, по просьбе матери, забить
бычка старый Фанчик, со скошенным пулемётной пулей во время финской
войны подбородком. Мать, помню, подготавливала бычка: успокаивала его,
встревоженного, тёплым подсолёным пойлом, гладила его по холке, что-то
ему шептала на ухо и кратче плакала – но я-то видел; дедушка Игнат
сидел в ограде на лавке, наблюдал, хотя был совсем уже незрячим. И я –
во всём, там где-то рядом. И высоко над всеми нами Кто-то... Вывела
мать в ограду бычка. Ушла в дом. Зарезал Фанчик – прежде и он на ухо
что-то пошептал бычку – ловко вынутым из-за голенища хромового сапога
ножиком скотину, подставил под струю хлещущей крови медный ковшик,
наполнил его до краёв и выпил содержимое до дна, запрокинув к розовому
морозному небу голову и проливая на ущербный подбородок и на вылинявшую
до белёсости телогрейку ярко красную струю. После, слушая или не слушая
советы следящего за происходящим только ноздрями глухого и слепого
дедушки Игната, чтобы ей, матери, легче было управиться с мясом,
разрубил Фанчик тушу на мелкие, сподручные, куски... Там тоже кости
были белые сначала.
“Отвернись. Не смотри, – тогда сказала, помню, мать мне. – Умирать тяжело ему будет”.
Ну а без этого не тяжело как будто?
Васька смеётся, как придурошный, – крепко башкой-то, видно, долбанулся.
Каска на нём, и та расплющилась как будто – кажется – свет ли, какой
сюда проникает, на ней так отражается, бликует. Васька маленько
ненормальный. Все они, Федосовские, маленько... Был в родове у них, по
матери, Федос какой-то...
Мне легче всех – свалило меня на диван – уселся прямо, как положено – в
воздухе так ещё, руками чьими-то как будто, развернуло и направило.
Тут, у дивана, и стошнило. Одного меня. Ни Ваську, ни Серёгу. Как
настойкой на махорке. Прикрыл после каким-то, развернув его, журналом;
не по-русски весь написан – закорючками...
Комментариев нет:
Отправить комментарий