Такое дело
вот: сибирский знойный день. Тишину разыгрывает дуэт: гудящий, до белёсости
раскалённый воздух и взвешенная в нём шелестящая пыль, вспугнутая изредка
пробегающими по тракту грузовиками и легковушками, – спелись, что называется.
Время от времени в какой-нибудь перегретой коровьей голове что-то случается –
корова вытягивает туго шею, закатывает обезумевшие вдруг глаза и своим
протяжным, бездумным, как кажется, рёвом сбивает дуэт с толку. И, словно
расстроенные фисгармоники, нет-нет да и вступят чахлые блеяния обмеченных репейником
овец, слоняющихся по селу в поисках окурков, пачек из-под папирос, выброшенных
кинобилетов – словом, что подвернётся – для жвачки. И уж вовсе фальшиво, с
вредительской будто целью, в мелодию яланского летнего дня врываются протяжные
гудки машин, с помощью которых взмокшие от жары и досады шофёры тщетно пытаются
согнать с дороги стадо. Стадо невозмутимо, еле-еле пошевеливает грязными
хвостами, отпугивая назойливых слепней и паутов. Над стадом крепкий аммиачный
дух витает, висит – вернее. Тот или иной водитель высовывается по пояс из
кабины, лихим словом поминает скот, его хозяев, хозяйскую душу и саму деревню,
как конкретно, то есть Ялань, так и вообще. Кажется, это последняя капля в
терпение музыкантов, после которой явный бунт: воздух перекаляется, а
взвешенная в нём пыль бездвижно замирает – и теперь любой звук в них глохнет.
Видно, поэтому молчат собаки умные. Распластавшись на засолнечных завалинках,
под телегами, за поленницами, высунув языки и пуская слюни, они дышат, как
финишировавшие бегуны, безучастно поглядывая при этом на самозабвенно клохчущих
куриц. Кто-то где-то говорит, кричит ли даже, но эхо в зной не работает, и
слышится всё едва-едва. В иную минуту думается, будто Ялань вымерла. Но ничего,
слава Богу, подобного. Яланцы – в самые пекучие часы либо дремлют в прохладных сенцах, либо пьют
без устали простоквашу, по-ялански "простокишу", и хлебают окрошку,
доставленную ими же из погребков.
Только во
дворе пчеловодов Треклятовых, несмотря на пекло лютое, суета, только там
людское оживление. Сам хозяин, Прокопий, сидит на пыльном крыльце, курит трубку
и пускает в белёсое небо ленивый дым. Суетятся его жена Аграфена и дети.
Аграфена,
перебирая на возу монатки и провизию, вслух вспоминает:
– Крупу... взяли.
Хлеба... взяли. Капканы... взяли. Соль... соль... а где?.. а, да, взяла.
Прокопий! Тебя чё, парень, к крыльцу-то кто воском, чё ли, прилепил! Патронташ
не забудь. Иди, сразу возьми его, а то так и уедешь... И, зверь где еслив, трубкой
пукать – пугать его будешь. Не приведи Господь. Да подымись ты, трутень
окаянный!.. Крупу... взяли. Хлеба... взяли...
Два
мальчугана, погодки – свидетельства Аграфениной верности супружеской, – такие
же рыжие и носатые, как Прокопий, запрягают лошадь. Лошадь спит. Прокопий,
посмеиваясь через трубку, наблюдает за сыновьями и подразнивает старшего:
– Вовка, а ты
пошто её боишься-то?! Ей, баушке, сено жевать нечем, не то что твои уши, на
твои уши зубы-то нужны какие – жалезные. Спалкал бы вон лучше, патронташ мне
вынес – один хрен запрягать не умешь – как стрижа в кулёмку путашь.
– Ну дак как
же! Тебе мамка велела, ты и иди, нечего на другого перекладывать. А запрягать
тебя ещё научу, – огрызается Вовка. И язык высунул, хомут стягивая.
Прокопий фыркает
довольно.
– Под носом
ещё – лягушек хошь плоди вон, учитель хренов.
Аграфена,
убедившись в наличии всего необходимого, накрывает воз брезентом и, увязывая
его старыми вожжами, голосит, будто заблудилась:
– Катька!
Надька! Нинка! Девки, где вы, а?! Идите-ка сюда!
Из дома друг за
дружкой выходят три девочки и, прищурившись на солнце, становятся за спиной
отца. Мать, не оборачиваясь и не отвлекаясь от того, чем занята, говорит им:
– Морковь
продёргайте, барыни, горох прополите и картошку с воскресенья тяпать начинайте.
Да свиней, смотрите, в гряды не запустите, а то устроят тут... всё перепашут! Потом,
время выберете, и дустом в куте посыпьте, следите только, чтобы Манька с Юркой
заместо сахару им не объелись, как у Лебедевых вон... мальчишка ихний.
– Во,
пулемёт-зенитка, падла, – вставляет Прокопий, выбивая о плаху крыльца свою
трубку.
Аграфена
пропускает это мимо ушей.
– Телёнка на
пригон хошь выпускайте, в стайке-то ещё уморится и подохнет.
– А-а-адно, –
нараспев обещают девочки.
– Чего же ещё-то?
– напрягает Аграфена память, вытирая платком пот с лица. – Голова, как кумпол
прямо... А!.. Петьку по ночам будить уж не ленитесь, пусть хошь и так –
дежурство хошь назначьте... То матрасишко весь сгноит, паршивец. И раздевайте,
спать-то как ему... Ну, а ты так и будешь сидьмя тут сидеть до ночи?! Отдирай
свою задницу, ехать надо, – обращается она к мужу.
– Жар-то,
может, переждём, а, баба? – говорит Прокопий, поворачивается и подмигивает
дочкам.
– А ты бы
всё-то и пережидал, век бы и сосал свою соску, – говорит Аграфена и добавляет:
– Не восковой – не расплавишься.
Прокопий,
кряхтя нарочно громко, поднимается, отрясает со штанов сзади пыль и исчезает в
сенях, через некоторое время выходит оттуда, спускается с крыльца и издали ещё
бросает патронташ на воз.
– Бросай,
бросай, ненормальный... Может, когда-нибудь взорвутся. Ребятишек-то вот
захлестнёт, – предупреждает Аграфена.
– Дура, –
говорит Прокопий.
Проверив
упряжь, он садится на телегу. Аграфена подстилает старый ватник и устраивается
с другой стороны.
– Ружьё не
согни, баба.
– Не загнётся
твоё ружьё.
– Да кто знат.
Аграфена.
– Ну?
– Телегу-то как
осадило. Вовка, глянь-ка, ось под матерью не треснула там?
– Ты не
мели-ка чё попало, – одёргивает Аграфена мужа. – Я-то думала, чё путнее он.
– Ну, ночной
рыбак, – возглашает Прокопий, – отворяй ворота!
Петька, от
удовольствия сияя ртом беззубым, спешит исполнить отцовское приказание.
И вот, Прокопий
и Аграфена выезжают со двора. Два мальчика и три девочки стоят возле ворот и
вяло машут родителям руками. Мать, увидев в окне прощающихся Маньку и Юрку, на
всякий случай грозит им пальцем. Отец оглядывается и строит двойняшкам рожу. Те,
повизгивая, влипают лбами в стёкла. Вдруг, вспомнив что-то, Аграфена кричит
старшим:
– В кино
будете убегать – избу замыкайте! Бандюг-то мало ли теперь тут всяких шлятца! А
лучше и не ходите! Дома играйте! Нечего маленьких одних оставлять – себя и избу
ещё спалят, помилуй Господи! Витька объявится, передайте, как приеду, всыплю
ему за то, что смотался!
– Да не ори
ты... Кобылу вон перепугала.
– Ничё с ней,
с твоей кобылой, не случится, заикой-то не станет.
– Да хрен её
знат.
До леса едут
по тракту. Горячий воздух сушит во рту. Обычно речистая и большая охотница до
житейских фантазий и мечтаний, Аграфена безмолвствует. Неизвестно, сколько бы
длилось молчание, возможно, что и до самой пасеки, если бы не одно
обстоятельство. За только что кончившейся пустынной улицей, где даже в окно
никто не выглянул на шум проезжающей телеги, недалеко от дороги на поседевшей
от пыли полянке увидела Аграфена спящего мужика и с интересом принялась разглядывать
его скомканный и скрученный на спине пиджак, одну в кирзовом сапоге, другую
босую – ноги, руки, вывернутые так, будто плясал, плясал мужик да и упал, уснув
прямо в пляске, и его бурые от глины штаны. Аграфена изучила тщательно объект и
зафиксировала в памяти некоторые детали – на случай будущего рассказа. По
дальности расстояния закончив осмотр, она сказала:
– Убайкался,
горемыка, – сказала так и ткнула локтём в спину мужа.
– Чего?
– Смотрел?
– Смотрел.
– Куда?
– А куда надо?
– Такой же,
как ты.
– Кто?
– Да вон, проехали-то...
На пляже-то как который. Уж будто и не ви-идел...
– А-а-а.
– Знать бы, на
что человек пьёт?
– Нравится,
вот и пьёт.
– Я говорю, на
какие такие шиши?
– Не на твои
же.
– Ага, ещё бы
на мои! Мне одного такого вон по горло... И ничего не сделатса с ним, с
паразитом.
– А чё тако
должно с ним сделаться?
– Путнего человека
давно бы уж ударило. Солнце-то, слава Богу, ишь, наяриват как.
– Ударило же!
Не ударило бы, не лежал там.
– Дак как же!
Вас, пьяниц, никака холера не берёт.
– Взяло же
мужика.
В другое время
Аграфена с азартом бы продолжила разговор, тему эту она за свою жизнь
отработала и отшлифовала, но сейчас – язык вял, мысли в клубок будто спутались,
а распутать их сил нет – жарко.
Вот пчеловоды съехали
с тракта на конную, травянистую дорогу. Ялань постепенно, дом за домом,
скрывается за лесом, вернее, лес, медленно смыкаясь, прячет от уезжающих
деревню. Аграфена и Прокопий, последний раз кинув на неё взгляд и мысленно с
нею попрощавшись, натягивают на лица сетки, спасаясь от облепивших сплошь их
сразу комаров.
– Комар сеягод
дурной, язви яво, – говорит Аграфена. – Слепня – того вроде не так, а этого
гада – эвон чё – тучи. И пекло им такое ни по чём.
– Хватат, –
рассеянно поддакивает жене Прокопий.
– Лонись
поменьше вроде было... Узнал его ты, нет? – резко вдруг на другое переходит
Аграфена.
– Кого его? –
будто бы не догадывается Прокопий.
– Того, на
полянке... как пугало-то будто уронили.
– А-а-а.
– Узнал?
– Нет. Бич,
что ли, какой? Или вербованный? ¾ хитрит Прокопий.
– Ну дак
конечно, – простодушно отрицает Аграфена.
– Ну дак а
кто? – пытает он.
– Костя! –
торжественно объявляет она.
– Какой Костя?
– Какой,
какой! Один у нас такой. Чекунов.
– Да иди ты!
Шурин, значит, – удивляется якобы Прокопий.
– Марью
жалко... хошь и брат, – вздыхает Аграфена.
– Не
разрыдайся.
– Прокопий.
– Чего?
– Жара-то
такая – роёв, наверное, повылетало...
– Наверно. В
город не надо было...
– Жалко.
– Жалко у пчёлки,
знашь, где... Чё теперь – бегать по тайге за ними, собирать?
– А хошь и
бегай, собирай. Связался с этой пьянкой! Давно бы уж...
– Приедем – и бегай.
Носись на здоровье хошь всю ночь... Но, только ботало надень на шею, чтоб потом
искать тебя было легче – за ночь-то куда ускачешь... до границы, – Прокопий
разгладил под собой сморщившийся брезент, разгладив, добавил: – Говорил же,
Витьку оставить, и следил бы.
– Ага, твоёва
Витьку и оставишь. У Витьки девки на уме... Весь в тятю своёва...
– Аграфена,
Аграфена! Смотри-ка, кобыла-то чё утворят!
– Тьфу на
тебя! Ты, мужик, чё-то чем старе, тем дурне становишься, ага.
Плюнув на
личинку сетки, Аграфена отвернулась, а Прокопий – тот живо и без шороха достал
из внутреннего кармана пиджака распечатанную бутылку портвейна, скрыл её под
сеткой, затем, вынув зубами бумажную затычку и перехватив её в руку, тихо
приложился, между глотками отстраняя ото рта посудину и приговаривая:
– Смотри,
смотри. Экая прорва, ни стыда в ней и ни совести – прямо в лицо-то людям. И
откуда чё?! Ты глянь-ка!
Аграфена,
бранясь, опять плюётся.
Прокопий,
насытившись и заткнув бутылку, хоронит её на место, затем, стегнув вожжами,
понукает лошадь:
– Нну-у, пошла.
Хватит уж тебе, а то и нутренности на дороге все оставишь.
Кобыла чуть
лишь ускоряет ход, но вскоре возвращается к своему прежнему неторопливому шагу.
Колёса телеги, повизгивая на осях, проваливаются в глубокие колеи, медленно из
них выкатываются и оставляют на траве узкий, мокрый след.
– В осиннике
вон, в земле-то ещё влага держится.
– А?!
– Ты чё, баба,
уснула, чё ли? Я говорю, в колеях, поглубже где, вода ещё стоит.
– Ну дак а чё
ты хошь: осинник – в ём так от веку... раз в ём Июда удавился.
Тоненько нудит
гнус. Где-то в ельнике, потея, долбит дятел. Из усохшего пырея вылетают мелкие
пичуги, спасающиеся в нём от пекла и от ястребов. А возле самого солнца висит
коршун и, отчаявшись уже похоже, просит у неба пить. Пить ему небо не даёт –
раз вёдро.
Перед крутым
подъёмом на сопку Аграфена поворачивается к Прокопию и спрашивает:
– Мне слазить?
Не спроси
Аграфена, промолчал бы и Прокопий, но...
– А чё, подсказывать
всё надо!.. Кобылёнка бы себя-то, дай Бог, как вташшыла.
Женщина
спрыгнула с телеги и, придерживаясь за неё одной рукой, другой – обмахивая лицо
сдёрнутой с головы сеткой, засеменила следом. На горе снова забралась она на
воз, шумно отпыхиваясь и накидывая сетку, забормотала:
– Ой...
батюшки мои... ой, душа-то чуть было ни вон... ох, живот-то чуть не
отвалился...
– Ну, уж не помирай,
– Прокопий так ей. – Тебе полезно изредка размяться.
– Ой...
потом-то как прошибло сразу... Полезно! Не девочка уж, наверно.
– Не наверное,
а точно... да и давно уж.
Телега
загремела на спуске. Обдаёт ветерком. Овод отстал и роем вьётся вдогонку.
– Благодать.
Вот так-то бы обдувало – какая бы красота. А то как в котле стоит.
– Да уж.
– Прокопий.
– Ну?
– А еслив
комиссия приедет?
– Ну дак и чё,
что приедет?
– Как чё! А
Фляги-то с мёдом?..
– Первый раз,
ли чё ли? Чё, ты думашь, они в ямку полезут?
– А кто их
знат. Поручись-ка. Вдруг надумают?
– Ты, баба,
век прожила, а ума ни на грош не накопила, как было в голове дупло вместо
мозгов, так дупло там и осталось. Знашь, чё им нужно?
Аграфена
молчит. Прокопий продолжает:
– Медовуха –
вот чё, баба. Она, родимая. Они из-за медовухи из города да по тайге, да
нагишом, да по-пластунски поползут, и не смотри что баре, мать честная!
– Ой да
конечно! Все как ты прямо. А может, не приведи, правда, Господи, а новый кто
как будет?
– А новый, дак
и не человек, у нового, дак и не брюхо, а рузлак заместо брюха, и вливать у
него, у нового-то, будто некуда. А хошь и залезут, на ём же, на меду-то, не
написано, наш оно или государственный, и рот, слава Богу, не разявит, как ты, и
не заорёт: не ихий я – ворованный!.. Аграфена!!
– Ой,
сдрешной! Ты чё, ополоумел?
– Смотри,
смотри, кобыла-то чё вытворят!
– Тьфу ты!
На сей раз
Прокопий дольше не отрывается от бутылки. А управился, и говорит:
– Нну-у,
пошла, лихорадка.
Освободил лицо
от накомарника Прокопий, опустил на колени вожжи и достал кисет с трубкой из
кармана. Просыпавшийся на штаны табачок собрал в щепотку и вернул в кисет,
остатки смёл. На его небритых щеках и вспотевшем носу повисли разбухшие от
крови комары, но в благодушии не чувствует Прокопий их.
– Баба.
– Угу.
– Ты слышала,
Огурчиковы в городе дом купили?
– За сколь?! –
встрепенулась Аграфена.
– За десять
тысяч.
– Ой тошна
мне. Да ты чё!
– Я-то не чё. Ты
вот пошто орёшь, как будто режут? Не сообшшыли тебе, чё ли?.. Ну и ну, и как же
так-то, баба, а?
– А кто мне?..
Носу всё лето не кажу из огорода. Тебе-то кто сказал?
– В газете
было написано, но, и по радиу передавали.
– Ага, по
телявизеру. О-е-ёй. Вот деньга-то где какая! Только что, зимой – машина, теперича
– дом за десять тысяч. Да, умеют люди жить, знают, как из говна выбраться. Нам
бы хошь за шесть-за семь где подыскать. Правда, пьёт не так, конечно, он,
как...
– Ну, зараза!
Что ты будешь делать! Чё это с кобылой нашей сёдня? Взгляни-ка.
– Ты чё, как
чокнутый-то, привязался!
– Как это чё?
Жаль кобылу. Может, прихворнула? Или объелась чего? Да ты ещё тут весь день
орёшь оголтело, а у неё, как в пустой цисцерне, от эха всё, может, там и
поотваливалось.
– Кобыла как
кобыла. Всегда с ней так: как куда ехать, так и прудить да валить.
– Ну дак не
кажну же минуту.
Чуть погодя швырнул
Прокопий в сторону порожнюю бутылку и навалился спиной на Аграфену.
– Давай
споём-ка, Груня, а?
– Ну, нам ещё
вот песен не хватало, – сказала Груня, отталкивая мужа. – Зверей всех
распугать.
– А на на
хрена нам счас они?
Голова Прокопия
опустилась на монатки, и распаренная, обомлевшая тайга услышала стон:
"Меня мальчонкой встретила на пересыльной и стеблем розы мне по горлу, по
судьбе как будто, провела..."
Аграфена
вздрогнула и резко повернулась к мужу.
– Испёкся
всё-таки, гад. А я-то, дура, думаю, чё это мямлить-то он начал? Чё это, думаю,
его на песни лагерные потянуло? От жары, ли чё ли? Но! И как, паршивец,
умудряется?! – хлопает ладонями себя по коленям. – Только ведь что был ещё
нормальный – и на тебе! – готов. Чтоб ты подох, алкоголик проклятушшый! Шары-то
выпучил свои бессовестные! У-у-у-ух ты!! – крутит около носа Прокопия кулаком.
– найдёшь с тобой за шесть-за семь, пожалуй, как же! По миру бы не пойти!
Отдавай вожжи! Не лучше Кости. Костя – тот хошь честно, не таится, пьёт себе и
пьёт, все видят, а эта морда... из рукава сосёт, ли чё ли?
– Возьми, возьми,
только не кудахтай, – залепетал Прокопий, с готовностью передавая жене вожжи и глядя
при этом на парящего в небе коршуна. – Эх, мать честная, мне бы так... А, от
жары, конечно, от чего ж ещё-то... Другая женщина от жалости бы изошлась,
приласкала бы, водичкой бы на лоб попрыскала, а тут – как тигра – первым делом
хайло до ушей растянуть да облаять...
– Молчи лучше,
свинья нескребённая! Я тебе попрыскаю... ружьём-то вот по темячку как приласкаю
счас!
– Ну, ну, одно
лишь на уме: чем бы по темячку да поскорее бы похоронить... оно – конешно.
К пасеке
подъехали в тишине и безмолвии. Аграфена правит. Прокопий, спрятав голову под
брезент и задрав ноги на передок телеги, спит. В тайге начинает смеркаться. А в
ложбинах – туман подниматься. Аграфена посматривает сквозь засмиревшую листву
деревьев на закат и гадает на хорошую погоду.
– Дожжык бы,
ли чё ли, бы парной. Медок бы, может быть, пошёл бы. Тпрр-р-рр! Куд-да ты!
Морду-то напорешь, – останавливает она лошадь. – Вставай, охламон, приехали!
Вставай, вставай, кому говорю, а то в избушку не пущу, запруся, будешь с
собаками вон под крылечком ночевать... дождёшься.
– Кхе... А?! –
откидывая брезент и раздирая опухшие веки, произносит Прокопий.
– О-о-ой, –
ворчит Аграфена, – сто лет не видела бы образину.
– Чё ж ты
скандальная-то у меня такая, баба, а? – веселеет Прокопий, почуяв близость
медовухи.
Какое-то время
спустя слабый ветерок уже разносит по тайге дух разведённого для лошади
дымокура, а проснувшееся эхо гонит по увалам и падям её редкое ржание и частый
гулкий бум ботола.
Молочный
сумрак в ночь июньскую свернулся.
Ночь в июне –
коротенький антракт между минувшим днём и днём грядущим. Только успел закат
затянуть за собой на небо бледно-зелёный занавес, как заря, готовя новый выход,
уже скручивает его обратно. Её розовый свет прокрадывается сквозь туман, отяжелевший
за недолгие сумерки, и делает его похожим на клюквенный морс. Вынырнувшее с востока
красное, словно от недосыпания, солнце скоро, приободряясь, желтеет. И вот,
туман уже белый. Обогретая земля отталкивает его от себя, изгоняет со стеблей и
листьев травы. Наклонись и взгляни под его облако на очищенный и прозрачный, как
водица из укромного ключа, воздух. Туман колеблется: вверх ли, вниз ли? – и
исчезает напрочь в свете дня.
День начался.
Зной в следующем акте, а пока – живительная прохлада. Все и всё спешит ею
насладиться. Птицы поют и слушают только себя. Минует несколько часов – певцы,
попрятавшись неизвестно где, умолкнут. И лишь с поблеклой выси от планирующего
на онемевших будто крыльях, изнывающего от жажды коршуна сквозь раскалённый
воздух глухо будет долетать протяжное и тоскливое: пи-и-ить!
Итак, день
начался. Он дружелюбно врывается в узенькие оконца заимки. Он солнечным светом
напористо переваливается через цветные занавески и, просачиваясь в чёрные щели
между исшорканными половицами, ложится на пол. Каждую секунду его благостного
начала – верно или неверно, но разве это важно? – отмечают древние ходики, у
которых вместо маятника служит крышечка от баночки из-под майонеза, а гире
помощником – маленький сияющий замок сундучный. Лучи скользят по его
никелированной поверхности, заглядывая в скважинку для ключа, и тщетно пытаются
задержаться на суетной крышечке-маятнике, которая жёлтыми снопами ловко
отбрасывает их на стену и самозабвенно исполняет свой долг. В центре избушки на
полу стоит дымарь. Из его закопчённого носа извилистой трубочкой выползает дым,
стелется по потолку и широкой лентой убегает в открытую дверь. Дымарь занят
делом – не впускает в избушку комаров-кровопийцев. На стёклах окон, за
занавесками, разгоняя слюдяными крылышками едкий дым, отупело жужат пауты, повизгивают
пчёлы и монотонно гудят стайки всё же проникших с улицы комаров. По углам
избушки стоят две кровати, укрытые пологами из марли. Между кроватями – стол.
Зелёной шторой, по которой передвигается едва заметно солнечный прямоугольник
окна с жиденькой тенью занавески, отгорожена маленькая кухонка, где стоит
печка-буржуйка, а за ней, в закутке, сложены дрова и разное барахло, которому
нашлось там место. Над барахлом в углу божница. На божнице одна-одинёшенькая
икона. На иконе: на медном блюде – голова Иоанна Крестителя.
Аграфена, в
повязанной вместо платка сетке, вошла с улицы и поспешно поставила на стол
чугунку, исходящую курчавым паром.
– А-я-яй!
Язва, руки-то чуть было не ошпарила... Прокопий! – позвала она и вышла из
избушки. Скоро вернулась с крынкой простокваши и чашкой солёных хариусов. – Эй!
Ты не помер ли там?
Под пологом
тишина.
– Опять,
холера бы её... жаришша, видно, будет, – заглядывая в окно над занавеской,
продолжала Аграфена. – Всё спалит. И все сожжёт цветочки. Пролил бы
небольшенький, а там бы и опять вёдро. Дак нет тебе, сушит, сушит, а после уж
зарядит – и гноит. Эй! Мужик.
Кровать
Прокопия не скрипит, полог не волнуется. Аграфена подошла, подняла край марли,
заглянула под полог и сказала:
– Ты чё,
смеёшься, а, ли чё ли? Уж, слава Богу, восьмой час. Пока то да сё, шель-шевель,
глядишь, и девять. Заспаться совсем хочешь? Сёдня ульишек тридцать-то хошь надо
просмотреть. Эй, да ты чё, на самом-то деле! – трясёт мужа. – Прокопий,
вставай, вставай, я есть буду. Смотрю, совсем уж... это чё же.
Аграфена, не
снимая с головы сетку, села за стол и приступила к завтраку. Из-под полога в
спустившихся на пятки носках показались ноги. Самого Прокопия не видно, но
слышно, как он отчаянно чешется.
– Накусали всё
же, собаки. Аграфена!
– Ну? – с
полным ртом отозвалась Аграфена, глядя на носки мужа, им же будто бы и отвечая.
– Ты жива ещё,
а?.. Вылечи-ка!
– Вот, гамнюк,
я тебе кружку налила тут. Вечером, может, две получишь, – помотав головой, Аграфена
добавила: – Только и думат... глаза не успел разодрать...
Откинув марлю,
появился Прокопий. Аграфена смотрит на него и морщится, морщится, но смотрит.
– И на кого ж
похож ты! – говорит.
– На кокош, –
отвечает ей Прокопий. – Мужика, ли чё ли, никогда не видывала.
– Да ты на
мужика-то, чё, похож, ли чё ли, разве, обормотина!
– А на кого
же?
– На Петькин
матрас.
– Хм... гм...
ну и голова, не голова, а бомба атомная.
Спал Прокопий
одетый – в том, в чём приехал, – теперь лишь натянул на ноги чирки – к столу
направился.
Аграфена,
бросив в тарелку вилку, быстро и ловко отодвинула кружку с медовухой; торопясь
прожевать и стараясь не выронить при этом изо рта, затараторила:
– Э-э, нет, нет,
нет, не-е-ет! Иди, поганец, руки вымой да свою рожу сполосни вначале.
– Да ша ты! Выдумала
тоже... Я чё, в навозе, чё ли, спал! Разве, не помню, об тебя еслив
испачкался...
– Иди, иди, а
то и этого вот не получишь. Вон, за окошко, выплесну – и баста.
– Ет...
твою... культура, тоже мне, нашлась! Сама-то расселась за столом... как
татарин... Сетки не можешь скинуть с головы.
– Иди, иди,
хошь освежись... смотреть тошно.
– Не смотри,
не на смотринах, – сказал Прокопий и вышел на улицу.
Понеслись
вскоре по утреннему лесу звяканье ковшика о рукомойник, плеск воды и фырканье.
Застрекотала где-то сорока, а из избушки послышался приглушённый голос Аграфены:
– Прокопий.
– Ого?!
– Давай-ка
закроем ямку.
– Чего, чего?!
Ты там прожуй сначала, картошку-то проглоти, а то: мям-мям-мям – и хрен поймёшь
– чё!
– Я говорю, давай
закроем ямку тёсом, а сверху – шифером, что на избушку новую-то привезли. Не
дай Бог, прикатят. А?!
Прокопий
молчит. Вытерся висящим на колу и служащим вместо полотенца грязно-белым
пчеловодческим халатом. Только после этого, войдя в избушку, усевшись за стол и
опорожнив кружку, ответил вопросом:
– Это чего
тебе вдруг взбрындило?
– А у тебя
душа ни о чём не болит. Знашь только гадось эту лакать, тут уж тебя упрашивать
не надо, пил бы да пил, а там хошь трава не родись. А еслив приедут?
– Да и в рот
им, баба, шаньгу! Пусть едут!
– Ну,
смотри...
– А чё
смотреть-то! Дура ты, ли чё ли? Там же ведь, в вошь-мать, н-не одна доска и
н-не щепки, а плахи, а они ведь не выболели, не исхудали... Потаскай-ка их,
иди, попробуй. И шиферу – того не один листик. А если перекладывать, то уж все.
Н-не разложишь же на кучки. Увидят, скажут, ага, чё, мол, а не себе ли
отложили?! Никакого соображенья у человека. Говоришь, а чё говоришь? Языком
лишь бы зудить. Домой-то в этот раз думашь, нет ли, пару фляг везти?
– Ну. Врачу-то
надо да и...
– Так и чё?
Опять всё с ямки перетаскивать назад?.. Ты покумекай!
– Скажи, что
лишний раз пальцем лень тебе пошевелить.
– Ну, прямо-ёшь-твою-в-вошь-мать!
Лень! Лень! Да ты пошто така-то, баба, а?! Ну не баба, а шипичка. Хошь бы
поесть дала спокойно... Лень-то тут при чём? Котелком нужно варить, – Прокопий постучал
себя по лбу вилкой. – Наоборот ещё всё надо по... как тебе бы объяснить?..
по... ещё и ямку приоткрыть – вон она, дескать, лезь, кому охота, смотри, а я,
мол, не боюсь... так, поспокойней чтобы, но...
– А, ну тебя, и
слушать тошно. Легче с печкой вон договориться. Пойду дымарь вон лучше
разводить.
– Ступай, ступай,
давно бы так... Э-э-эй, Аграфена, ещё бы кружечку дала! С одной-то и не
наработаешь.
– Ага! А эт-то
вот н-не видел! – ответила Аграфена мужу, сунув к носу его фигу.
Прокопий
отмахнулся от фиги вилкой и просить больше не стал. Его отступчивость
показалась Аграфене подозрительной. Знает Аграфена, что, коли уж захотел
Прокопий выпить, то всю душеньку вымотает, землю сквозь туда-сюда пророет, но
своего добьётся. Идёт Аграфена за зелёную штору и осматривает стоящие в самом
углу, за дровами, фляги с медовухой. Дёргает за замки – целы те. Наклоняется
ниже и близоруко щурится. Печати (неизвестные Прокопию) – приклеенные воском
волоски – не потревожены. Аграфена успокаивается.
– Я уж, грешным
делом, подумала, ключик подобрал или гвоздём как наловчился... Тут на тебя лени
не накатишь, гору раскидаешь, – сказала так и как бы в простодушии добавила: –
А замочки-то вроде в порядке.
– Иди, иди,
коли пошла... разводи дымарь. Нужны мне твои замочки. Отродясь не лазил под
замки. Иди. Иди. Уж обогрело.
– Ты тоже
очень-то тут не рассижывайся.
– Ты дай
поесть-то мне хошь толком. Не на гулянку, наверное, собираюсь.
– Будешь
уходить, стол от мух хошь полотенцем вон прикрой.
– Шуруй, шуруй.
Прикрою. А то в ушах уж от тебя звенит.
Спустя два
часа уже припекает. И крепко-крепко припекает. Небо безоблачно. Листья на
берёзах не шелохнутся. На осинах – дрожат от восходящих потоков нагретого
воздуха. Над пасекой повис пчелиный гуд.
Со свободным
от сетки лицом через сдвинутые на кончик носа, который у него, как говорит
Аграфена, рос на семерых, а одному ему достался, очки Прокопий рассматривает,
повернув её к солнцу, рамку. Аграфена дымит из дымаря в раскрытый улей. Оба в
белых халатах.
– Обезматил
он... ли чё ли? – бормочет Прокопий.
– Не должён.
– Знаю, что не
должён.
– А чё такое?
– Не червит.
– Где при
облёте, может быть, погибла? – предполагает Аграфена. – Мало ли... сглотнула,
может, птичка?
– Всё
мо-о-о... а, нет, есть! Вон, в самом углу. Видишь?
– Где? Да я
кого там без очков-то!
– Ну,
слепошарая... да вон же!
– А-а, ну-ну,
вижу...
– Да ты куда?!
Халат-то мне спалишь! Спишь? А? Сюда вот... видишь, где лезут, туда и дыми.
– Туда и
дымлю.
Аграфена
шустрее заработала дымарём, но через минуту, то ли устав, то ли забывшись,
снова начала дымить кое-как и куда попало.
– Слышишь? –
спросила она.
– Кого?
– Коршун пить
просит.
– Напои.
– К дожжу...
Не растаскал бы куриц дома – всё и кружал над нашим домом. Заиграются – обо
всём на свете позабудут. Из речки, наверное, не вылазят, обормоты... Ой, Маньку
бы с Юркой не додумались там в воду заташшыть, а то утопят... тьфу, тьфу, тьфу.
А вон и галки по земле ходят, точно польёт...
– Бабьи
сказки, стоишь тут, рассказывашь.
– Чё бабьи-то?
Приметы. И сам же всё так говоришь. Или это когда они на деревьях виснут?.. И
Полкан утром траву шшыпал. Скажешь, тоже, чё ли, сказки? Всё к одному.
– Жрать
захотел, вот и шшыпал, или глисты совсем замучили.
– Да я его
кормила.
– А яво хошь
закорми. Не кобель, а объедало.
– Взял бы да
убил, еслив не нравится.
– Пусь хошь до
осени-то доживёт, а то в ём мало чё поймёшь счас.
– А трубка
шипит?
– Пока в
кармане – нет, закурю – зашипит. А пойти ему, дак он и без трубки моей
направится. Баба.
– О-о.
– Вот откусить
бы проволоку тут... Сходи-ка за кусачками. Ай, да я сам. Тебя дождёшься разве.
– Ох, олень, а
не мужик.
– Дыми, дыми,
то пчёлы лезут вон.
Прокопий
поставил в улей рамку, снял очки, спрятал их в карман халата и расторопно
побежал к избушке. Вступив в неё, схватил он с подоконника кусачки и поспешил с
ними за штору. Чтобы было светлее, завернул её Прокопий и опустился на колени
перед флягой. Кусачками с противоположной от замка стороны он вытянул
удерживающую крышку заклёпу, которую распили надвое ещё перед последним
отъездом домой, и открыл посудину. Наклонил её – и приложился. Утолив жажду,
закрыл осторожно крышку, вставил на место заклёпу и осмотрел внимательно
Аграфенину печать. В порядке вроде. Прокопий поднялся, опустил штору, вышел из
избушки и уж неторопно пошёл на пасеку.
– Ну и скор, ну
и быстёр... сквозняк и только. Тебя, парень, за смертью посылать бы.
– Сама за нею
сходишь. Хей, мать честная, я же опять и виноват! Послушайте-ка вы её. Вечно
сунут чё куда попало, а после их ищи-свищи, – сказал Прокопий, доставая из
кармана очки и кусачки.
– Да всё вроде
на подоконнике лежали. И сёдня там их, кажется, я видела?
– А когда
кажется, крестись... На подоконнике! Может, когда-то и лежали! Сёдня! Кое-как
уж под кроватью – вон где! – отыскал. Видишь, коленки все испачкал. Сё-ё-одня –
ну уж.
– Под
кроватью?! Как они там очудились?
– Вот уж не
знаю. У тебя спросить бы надо.
– Витька разве
что забросил?
– Вам с
Витькой чё – куда угодно зашвырнёте. Что ты, что он, что вся порода ваша Чекуновская...
безмозглые, как гайки.
– Ты бы уж
помалкивал. Сам-то пим от валенка не отличишь, туда же.
– Ох, не скажи
уж, не скажи!
– Как есть,
так и говорю.
– Ну ладно,
ладно.
По лицу
Аграфены, как по стеклу оконному испарина, течёт пот. Халат на спине у неё
взмок. Руки слегка припухли от пчелиных укусов. Аграфена успокоилась уже.
Обида, если и была, растаяла. Как чайник с кипятком на печке, так и Аграфена: жар
есть – вскипит, ослабнет жар – утихомирится.
– Прокопий.
– Чего?
– А
помощник-то Вилкина, чё, правда, чё ли, бабу свою зарубил?
– Правда, раз
посадили.
– Совсем
свихнулись уж... А комнат-то сколько?
– Где? В
тюрьме?
– Да почему в
тюрьме!.. А в доме-то, Огурчиков купил который.
– Не знаю,
баба, не считал.
– Может, кто
говорил? Ну, за две-то десять тыщ не запросили бы. Да кто б и дал. Скорей
всего, с кирпичным низом. И колонка, небось, в ограде, не у чёрта на куличках, и
огородчик под боком, И... – и забурлила, заискрилась, заиграла всеми цветами
радуги бабья фантазия, вознеслись в небо этажи и чердаки, устремились в глубь земли
подвалы, расползлись многогектарные садики, заходили туда-сюда завистливые
горожане – фу, как жарко! – потекли на сберегательную книжку денежки.
– Ты дыми, дыми,
болтай поменьше, а то кандрашка ещё хватит. Поживём – увидим. Ишь,
размечталась. Пока сидим ещё в Ялани. Зонтик, дура, купила зачем-то!
– Я же не ношу
его, лежит пока.
– Ты дыми...
Схожу-к я за ножом. Этим-то ничего не сделашь – задницей хошь на него садись –
тупушшый.
Прокопий ушёл,
оставив Аграфену поверять свои благие мечтания пчёлам. Когда он вернулся, она
уже сняла крышку со следующего улья.
– Я уж думала,
тебя волки, парень, там задрали.
– С тобой
задерут когда-нибудь.
– Чё опять?..
И ножик, чё ли, под кроватью?
– Ты мне утром
какую медовуху давала?
– А ты чё, уже
не помнишь?
– Из левой
фляги, спрашиваю я, или из правой?
– Из ле...
из... из... это какая?.. из левой вроде бы... а чё?
– Так и
подумал я. Да я в неё ещё немного добавлял дрожжей... чтоб для гостей каких...
Брюхо моё таку не переносит, баба.
– Дак чё
тако-то?
– Пронесло,
вот чё тако! Как от тифа, ещё пуще.
Аграфена
принялась пытать мужа взглядом, стараясь поймать его взор. Взор Прокопия
неуловим.
– Чё пялишься?
Удостовериться желашь? Пойдём – проверишь.
– Да шибко
надо мне ходить. Пронесло... Пить меньше надо, и проносить тогда не будет. Так
и подохнешь когда-нибудь.
– От этого?! –
повеселел Прокопий разом.
– А от чего?
Конечно, от этого.
– Не смеши-ка
меня, баба. Ты хошь одного мужика в Ялани назови мне... или в мире... от
медовухи бы который помер.
– Да мало ли.
– Ну кто?
– Ну... А
Серафим-то Дураков.
– Ха-ха-ха, ой-йе-ёй,
ух-ху-ху! Ты хрен-то... ха-ха-ха... не путай хрен-то, баба, с редькой. Серафим,
покойничек, от водки сгорел. Ха-ха. Ну, спасибо тебе, насмешила, а то всё как-то...
– глаза отёр Прокопий рукавом. – Ты, от медовухи-то чтоб, вспомни.
– Сразу-то так
придёт разве на ум.
– А хошь всю
жизь тут вспоминай, хошь мозги выверни. А не помнишь, дак и не болтай зря. С
медовухи не помирают, уясни это себе... на носу вон заруби. С неё, баба, жор
находит, сила дикая да на девок шибко тянет...
–
О-о-о-о-о-ой, горе-то мне тоже...
– Особенно на
грудастых, чтоб и в прыску и кровь чтоб с молоком, как вон... – сказал так
Прокопий и поспешил переменить тему: – Последний улей вот проверим да и
обедать... Пчела сердиться уже начинает. Часика два-три, самое-то пекло,
обождать надо, пока успокоятся.
Скоро, легко
перекусив и закинув полога, они улеглись подремать.
В то время как
Прокопий спокойно уснул, Аграфена бесшумно поднялась с кровати и направилась за
зелёную штору. Ну а чуть позже, чутко спавший Прокопий, едва приоткрыв один
глаз, видел, как вышла она оттуда, пожимая плечами и скривив лицо недоуменно.
Солнце на
второй половине дня. Его лучи падают круто и освещают в избушке лишь
подоконники. Пахнет нагретым деревом и подплавленным воском. Душно. Пчеловоды,
переговариваясь, собираются на работу.
– Ты иди, Аграфена,
снимай пока крышку с голубого... не с того вон, что тяжёлый-то, а с того, что у
привойки дальней. Обдыми. А я живенько в тенёчке тут вот рамки две-три навощу и
буду.
Аграфена,
натянув халат и сетку, захватив с собой дымарь, удаляется. Прокопий провожает
её взглядом через оконце, а проводив, забегает за штору. Выходит Прокопий
оттуда с улыбкой, посвящённой, вероятно, хитрости своей, поправляет штору,
затем, навощив наскоро рамки, влезает в халат и бежит к Аграфене, не заботясь о
том, что на губах его перга осталась.
Теперь,
несмотря на знойную глухоту, близко не подходи – за версту слышно:
– До каких же
пор я буду с тобой мучиться-то!
– До разводу, баба, до
разводу. А для разводу у тебя кишка тонка. Тогда, наверно, до могилы, милая.
Вот умру...
– Чёрт и
подсунул же... цирлу-манырлу! Рамку-то, чума ты пьяная, не сомни... Свалился же
на мою голову... мурлетка! Да ты куда её?! Сломашь же!
– Да не сломаю,
не сломаю – я же не ломом... Тебя с яиц будто согнали... Клох-клох-клох... Лапы
не суй свои культяпистые – я их стамеской-то счас жамкну. Говорю же, не сломаю.
Чё, я совсем уж пахорукий, – пытаясь вставить рамку на место в улей, бормочет
Прокопий. – Какого ж хрена замуж шла, еслив мурлетка я и цирла-то-манырла?..
– Знатьё бы
наперёд, дак не то что замуж, а и рядом-то где стать, дак за срам бы посчитала.
Ну-ка, дай, сама поставлю. Своротишь улей-то! Ты посмотри-ка, а! Ну не
наказанье ли? Взяла бы Витьку, а не этого-то паразита, и горя бы не знала. И
того лихорадка, как на грех, куда-то унесла... Ух, сова в очках!
– Сама ты
сова. Лягуша. Раздрона. Корова барова. Кобыла. Жеребец. Сенокосилка
Чекуновская... Дура яланская. Пойду-ка я лучше пасеку обкашивать. С тобой, девка,
до худого тут договоришься и нервишки все истреплешь.
– Порося
несчастная, проваливай! Всё равно толку никакого!
– Ну, не баба
у меня, а створки кобыльи... не закрываются ни днём, ни ночью.
– Я тебе
покажу – створки!
– Насмотрелся
уж. Покажи лучше, где литовка лежит.
– Сам прошлый
раз брал. Где бросил, там и ищи. Буду я ещё ходить и тебя носом куда тычить.
– Не тычь – не
котёнок. Не шуми – пчёлы свихнутся. Скажут, хозяйка чокнулась, и нам пора.
Пошёл я. И ты, Грунька, – эх, в вошь-мать! – как совсем невтерпёж станет, бросай
всё к лешему, задирай подолишко – и бегом ко мне... за улей только не запнись.
– Цить ты,
кобель! Очки-то отдай! – и сорвала с его носа очки Аграфена.
– Ой-ой! –
попятился Прокопий от неё. – Глазишшы-то – как у сохатого в течку... такому,
брат, не попадайся: копытом треснет – и убьёт.
– Убирайся, убирайся.
Уматывай, покамест рамку-то тебе по роже твоёй поганой не размазала!.. И рамку
вон не пожалею!
Сетуя, что без
очков кого же он накосит, мол, что без очков не отличит тальник он от травы, и
бормоча ещё что-то по поводу неудавшейся своей семейной жизни, Прокопий покинул
Аграфену. Но ещё долго сквозь пчелиное гудение до слуха Аграфены долетали
куплеты различных песен и частушек, а она, Аграфена, громко ругаясь, ещё долго
плевалась в ту сторону, откуда песни эти доносились.
– Извело тебя
бы, песенник ты ненасытный, зудом, порчей бы тебя со всех сторон погрызло,
брюхо лопнуло твоё бы с грохотом, захлебнулся бы ты, свинья, в своей рыготине,
рот бы твой поганый сросся наглухо, ковылял бы ты, пьяный, по мосту, а мост бы
рухнул, лёг бы спать ты, губошлёп, и не проснулся, дрова колол бы – и отсёк
себе башку бы, шёл бы по льду – и...
И чего только
не наговоришь в гневе.
Аграфена, уставшая, в Прокопьевых, не по
глазам, очках, просматривала последний на сегодня улей. В её занятое работой
внимание проникло вдруг знакомое мягкое тарахтение. Звук "газика" уж
ни с каким другим она не спутает. "Рыбаки?.. Не может быть – ещё не
пятница, – подумала Аграфена. – А уж не эти ль, не дай Бог?!" В недобрых предчувствиях
она поспешно закрыла крышкой недосмотренный улей, бросила на траву дымарь и,
сдёрнув с переносицы очки, помчалась разыскивать мужа.
– Ох, Господи!..
не приведи. Ну, не дурак ли старый, а?.. Ямку раскрыть! – и догадался же.
Совсем уж, точно, из ума-то выжился... Подозренья чтобы не было. Ещё бы
выставил куда наружу фляги! – дескать, пожалуста, смотрите – я не боюсь – вода
там. Ой, дурень дурнем. А у них и все такие: и мать его полоротая была, и отец
– того маленько, чуть как пришибленный, и Петька наш какой-то экий, и Нинка в
ихню родову – все умишко в горстке носят... ага, покамест не просыпят, потом –
уж вовсе... Ну, теперь отпчеловодились. Прощайте, пчё-ёлочки, ма-аточки,
прощайте, трутенё-ёчки, прощай, и домик в городе, еслив всё так-то – с
кофискацией... Отведи беду такую, Боже... Да где же этот-то падлюга?
Среди валков
свежескошенной дубровы валяется литовка. Других следов Прокопия нет.
– И в самом
деле, что ли, извело? Прости меня...
И заметила, наконец,
Аграфена под ольхой, в ворохе увядшей уже травы, просветы белого халата. Резво
уж очень для своей тучности, перескакивая через высокие валки, подбежала она к
вороху и, прикинув на глаз нужное место под халатом, стала пинать в него
ногами, словно в ворохе том и не муж её вовсе, а гад какой затаился, свинья ли
спряталась соседская.
– Ну, чё,
дождался, паразит! Вот и возьми! Ты этого хотел?! Сам и расхлёбывай теперь. Нет
ведь – заложили бы досками да шифером – и похаживам себе спокойненько. Вот, чё
к чему, теперь и объясняй им.
Прокопий,
разбуженный пинками и криками жены, выскочил из травы и красными от сна глазами
бестолково уставился на Аграфену, затем, испуганно от неё защищаясь, стал
оглядываться по сторонам, ничего особенного там не замечая.
А Аграфена
продолжала и лягать его, тем временем, и кулаками тыкать ему в грудь.
– Чё ты теперь
им будешь говорить?!
– Вместо пчелы
тебя це-це какая, чё ли, укусила?! – вскричал Прокопий. И видно было, что он
так ещё и не проснулся, иначе бы он убежал, схватил бы Аграфену за руки,
стукнул бы её, в конце-концов, по голове, словом, что-нибудь бы да предпринял, а
не отмахивался бы от неё, как от наваждения, чем, кстати, и успевала
пользоваться Аграфена. – Муха тебя какая, что ли, цапанула?!
– Муха! "Бобик"
едет! Муха. Скорей давай!.. Фу, пропасть, так бы и зашибла!
– Куда скорей?
Куда скорей-то?! Откуда, дура, сорвалась...
– Да, говорю
же тебе, "Бобик"! – Аграфена шлёпнула Прокопия по лбу. – Я говорю же
ему: "Бо-о-оби-ик"!
– Бо-обик? – и
перестал Прокопий от шлепка моргать.
–
"Бобик"! Начальство едет. Понял, нет?
– Бобик. Вот
дура: Бо-о-обик... "Бо-о-би-ик"?
И пришёл в
себя Прокопий, побежал следом за женой к покинутому ею улью.
Отдышавшись,
они едва успели принять устало-деловой вид, как из-за косогора прямо к избушке
выкатился запылённый "ГАЗ-69". Из машины воробьём выпархнул шофёр, так
расторопно выпархнул, что поневоле показалось, будто он всю дорогу только что и
думал, как бы скорее остановиться и исполнить всё это: попинать колёса,
постучать по капоту, поприседать да, подтянув брюки и упершись одной рукой в
землю, позаглядывать на мост возлюбленной машины.
– Смотри-ка ты
– шофёрик новенький. Правда, значит, что Бурмакина а пьянку выгнали. Сами
спаивают, а потом – как неугоден...
– Не твоё
дело.
– Кого же он
привёз?
– Корову. Ты по
дурости-то своей – ходить мимо ямки будешь – не ялься на неё, как на покойника
с удилищем.
– Я не в своём
уме, ли чё ли.
– В том-то и
горе, что в своём, чекуновском.
– Вы уж, Треклятовские,
ну такие умники, такие умники, ну уж не знаю...
– Потому и не
знаешь.
– Почему?
– Да дура
потому что.
Из
"Бобика", придерживая рукой выгоревшую на солнце от долгой, вероятно,
носки суконную кепку-восьмиклинку, выскочил шустрый пассажир в хромочах, смятых
пижонисто в "гармошку", над которыми нависли широкие брюки. Пассажир в
пиджачке с короткими рукавами. Кто старше? – пиджак или пассажир – догадаться
трудно – оба рыжие – один от времени, другой от природы. Пассажиру лет сорок
пять. А точно такой же пиджачок можно увидеть на снимке любого яланского деда, сделанном
в елисейском фотоателье "Наперекор Времени" или в "Полярном
Фотофокусе" ещё в довоенный период.
– Инструктор.
– Вижу.
Закрывай улей. Встречать надо.
– Всё в своём
поддергайчике, скупердяй. Наверно, ещё прадедовский донашиват. Траву-то вынь
хошь из волос, а то как леший... чистый леший... Смотри-ка! Сам пожаловал, – с
крышкой от улья в руках замерла Аграфена.
– Да закрывай
ты, закрывай. Тебя чё, парализовало? – зашипел на неё Прокопий.
Покачиваясь,
машина выпустила из себя директора и приподнялась на рессорах. Директор, не в
пример инструктору, объёмист. Голова его, как поплавок в воде, частично
потонула в шее. На голове, несмотря на жару, подогнув уши хозяину, плотно сидит
фетровая шляпа. В крупную клетку пара, сшитая на заказ в елисейском пошивочном
ателье "В ногу с модой". Пиджак застёгнут на одну, среднюю, пуговицу.
Из нагрудного карманчика, поблескивая на заходящем солнце и обличая владельца в
интеллигентности, выглядывает частокол золотистых и серебристых авторучек. На
лацкане – скромный значок "Депутат районного совета". Узкие брюки
складками улеглись на остроносые, серые от пыли, приобретённые в Сочи, на
другом ли каком кавказском курорте, туфли. Красивые туфли. Директор одних лет с
инструктором.
Пчеловоды закончили
работу, уложили инструменты под навес – с собой дымарь лишь захватили – и,
сквозь зубы наставляя друг дружку, направились гостям навстречу, издалека –
приятно так удивлены как будто – улыбаясь.
– Ой, ну и
выфрантился-то... пузатый бабник, – в улыбке процедила тихо Аграфена. – При
шляпе, что ты. Лысину всё прячет. А тут, в лесу-то, от кого?
– От тебя.
Заткнись, – уголком рта приказал ей Прокопий.
С директором,
Иваном Сергеевичем, и инструктором, Егором Антоновичем, пчеловоды поздоровались
об руку, шофёру – и кивка тому хватило.
– Ну, как
дела, труженики? – спросил и приветливо улыбнулся Иван Сергеевич.
– Да, слава
Богу, помалешку. А мы слышим с Аграфеной, будто машина, что ли, где гудит, а и
невдомёк, что к нам. Думам, рыбаки каки или деологи.
– Да вот,
решили – время выбрали – вас попроведать. Пчела-то как, готова, нет, к сезону?
– Пчела
готова. Всё нормально. Дело за погодой.
– Будем
надеяться, не подведёт. Прогнозы пока что самые благоприятные.
– Медведь бы
им верил, этим прогнозам. Тут как-то сижу, за окном ливень, а Елисейск –
"без осадок" – передаёт.
– И то верно.
У них такое сплошь и рядом, – сказал директор и осмотрел ненавязчиво Прокопия: левым
глазом – его переносицу, правым – скоренько обежал с ног до головы.
Прокопий давно
знает этот директорский фокус, однако всякий раз робеет, пока не
сориентируется, где у начальства левый глаз, а где – правый. Но сообразив, уверенно
уже следит только за тем, который попроворней. Поэтому, себя окинув машинально
взглядом и обнаружив на своих халате и штанах прицепившиеся к ним стебельки и листья,
Прокопий как бы поправил возможные предположения директора, уже изучающего
меняющуюся в лице Аграфену:
– Кхе-кхе... Траву
таскал... кобыле... это... жрёт – не стихат, – предупредил возможные предположения
директора Прокопий и смутился почему-то. – А пчела-то чё? Чего пчеле-то? Погода
бы – и... Да чё стоим-то мы? Идёмте в избу.
– А со
здоровьишком как, Аграфена Батюшковна? – спрашивает интеллигентный Иван
Сергеевич.
– Да пока что,
слава Богу, Иван Сергеич. Вы проходите, пожалуйста. Проходите. Только не
обессудьте уж, прибраться некогда в избушке. С утра до вечера... всё эвон, –
Аграфена кивнула в сторону пасеки, – и посидеть нет времени. Придёшь оттуда –
ноги гудят. День-деньской на них ведь топчешься – не до уборки. До кровати
доползёшь – и... Не испугайтесь уж в избушке-то.
– Ну, Аграф-фена
Батюшковна! Не разговор – такое дело! Не на бал-маскарад приехали. Не вельможи,
понимаешь ли, какие. Докурим вот, и зайдём... да... вот, чтоб не дымить в
избушке лишний раз, – стал успокаивать директор, но как-то так, рассеянно, пытаясь,
может быть, представить ползущую до кровати Аграф-фену Батюшковну.
– Ничё, ничё,
в избе докурите! Прокопий вон без трубки не сидит, дак я привыкла. Проходите, проходите.
Тут-то комар заест. Я счас тайменчика принесу, сижка и харюзков достану из
ям... – осеклась Аграфена, глазами сверкнула сначала на ямку, а затем – на
мужа, которого забил вдруг сильный кашель. – Из ямшаника... недолго, – не мозг,
скорее, а язык сработал Аграфенин.
– Кхе-кхе... И
где прохватило? Вроде тепло, – засокрушался Прокопий. – Давай, давай, ступай в
омшаник, Аграфена, да поживей налаживай на стол. Люди с дороги, проголодались.
Идёмте, Иван Сергеич. Егор Антоныч! Заходи, – к шофёру обратился пчеловод.
Утро застало
Ивана Сергеевича на одной кровати, Егора Антоновича – на другой; шофёра, от
назойливых комаров натянувшего на голову чей-то драный свитер, – у стола, прямо
на полу, среди рыбных костей и окурков; а Прокопия и Аграфену – около порога, вдвоём
на одном узком матрасе. Она ворочается – вот-вот проснётся. Он в крепком сне
мотает головой, глотая дым от стоящего с ним рядом дымаря.
Морок был –
его прогнало. День разгулялся. Солнце уже далеко оторвалось от сопок. Аграфена,
подтянув гирю с замочком, ткнув пальцем крышечку-маятник и справившись у Ивана
Сергеевича о времени, подвела стрелки ходиков. И ходики радостно приступили к
исполнению своего долга.
Опохмелившись
на третьем стаканчике, директор поднялся с табуретки и сказал:
– Сидеть –
дело хорошее, конечно, но надо и ехать, честь, как говорится, знать. Да, Егор
Антоныч? Как ты?
– Пора, пора,
– отозвался тот. – К Вилкину, ребята, заглянуть хотелось бы. Кто знает, как там
у него? Может, сахар кончился, может, ещё что? В зиму-то он, знаю, слабых
выставлял. Прокопий, ты не в курсе, нет, мы в Мокрую проедем?
– А чё нет-то
– запросто. Сушь така стоит. Хошь на боку катись везде, и в Мокрой...
– Ну и
ладненько.
На улицу все
вышли. Там разговор:
– Аграфена, положи-ка
Ивану Сергеичу медку в сотах... Из старых рам. Антоныч, ты уж извиняй, тебе не
предлагаю – у тебя своих – не тридцать ли ульишек? А вы, Иван Сергеич, хошь
детишек обрадуете, им же ведь тока дай.
– Да куда я с
ним?..
– А вам чё, на
себе не тащить! В машину где его приткнул, ведро-то, и стой оно там.
– Ну, уж разве
ребятишкам, – сдаваться стал Иван Сергеевич.
– А то кому, –
помог ему Прокопий.
– Ну, спасибо,
коли так. Ведёрочко-то я вам с кем потом отправлю, сам ли, может, как-нибудь
заброшу, – сказал Иван Сергеевич и глянул на подошедшую с ведром сотового мёда
Аграфену.
– Да шут с ём,
с ведёрочком, не велика утрата, еслив и не завезёте, – объявил Прокопий.
– А здорово
вчера мы.
– Да,
нормально. Ха-ха-ха.
Ведро с мёдом
поставили в машину. Попрощались гости и уехали.
– Любовницам
ведь раздаст, кривой чёрт. Есть ему до ребятишек дело.
– А тебе кака
за разница, кто съест-то... тьфу ты!
– Не тьфукай.
Целое ведро!
– А раз
отдали, дак уж чё.
– Пузан.
– Точь как ты.
– Я – баба, я
вон сколь детей нарожала, мне положено.
– Ты – баба, а
он – директор... тоже положено.
– Директор! Ты
думашь, прошлым августом-то он пошто здесь всё палкал?
– Ничё не
думаю. И думать не хочу.
– А-а.
Огурчиков с грыжей в больнице, а твой директор с Огурчихой на пасеке...
– Не ври ты.
– Вот и не
ври. С чего мне врать, какая прибыль? Он, говорят, уж и лечился.
– От чего? От
Огурчихи?
– От чего...
– Ну, от чего?
– От чего,
чего... да от бабона.
– Дура.
– Дура ни
дура, а точно.
– Точно, что
дура.
– На курорте, на
какой-то молоденькой подцепил, а теперь на баб тут будет разносить.
– Так вам и
надо.
– И Огурчиха
соблазнилась же на... ненормальная...
– На что?
– На шаль
пуховую.
– Хе... А ты
бы не соблазнилась?
– Нашёл дуру.
У меня, чё, шали нет, ли чё ли! Да и...
– Ладно,
пошли, а то тут будешь...
– Эх-х, в-вошь-твою-в-гренку!
Ну, дура баба – всё тут! Ну скажи, пожалуста, не бестолочь ли! И когда успела?
Вроде всё на глазах тогда вертелась. Давай, давай ослобождай. Я не таскал.
– Да уберу, не
беспокойся! Чё ты разнылся-то, как баба, сёдня!
– Вот и
убирай. Дура, дура и ещё раз дура и после этого – один хрен дура, дурой была и помрёшь
дурой.
Махнув рукой,
ушёл Прокопий за травой, которую собирался положить для удобства на телегу, а
кроме этого, на всякий случай непредвиденный, и замаскировать ею вляги от
посторонних глаз. Накосив, вернулся он с большой охапкой влажной дубровы. Разложив
её на телеге, Прокопий удалился вторично. На этот раз несёт он вдвое больше.
Лицо его закрыто травой, и он, мелко ногами семеня от тяжести, бежит наугад.
Метрах в пяти от телеги Прокопий цепляется ногой за мешок с воском, оставленный
Аграфеной, и упал, зарывшись в зелень. От злости фыркая, Прокопий вскакивает и,
выбрав самые чёрные слова, вспоминает ими Аграфену и всю родову Чекуновскую. Собрав
траву, бросает её подле телеги и, видимо, немного поостыв, говорит:
– Вечно
разбросает всё где попало. Ни проехать, ни пройти, чтоб не запнуться.
– Балалайкой
своей по сторонам вертеть поменьше надо – и запинаться не будешь.
– Цу-цу, ну, умница
какая! Я тебе чё, фокусник-покусник какой – через траву-то чтобы видеть. Ума
палата полная... не эта, правда, на плечах-то что, а нижняя.
Аграфена
молчит. Высунув и прикусив язык, она перетаскивает, уперев в живот, несколько
листов шифера с погребка на прежнее место.
– Не рви! Пуп
развяжется.
– Н-не
б-бойсь.
– А мне-то.
Прокопий сидит
удобно на мягкой траве в телеге и, раскуривая трубку, наблюдает за работающей
женой, а заодно поглядывает и на горизонт. Горизонт мрачен. Багряное зарево
вырывается из-за туч. Веет тёплый, порывистый ветерок, срывая с Прокопьевой
трубки дым. В тайге темнеет. Прокопий, обмозговав все приметы, думает, что ночью
польёт дождь, и дождь немелконький, похоже, а поэтому с отъездом следует
поторопиться. Так решив, он спрыгнул с телеги, выбил об чурку трубку, спрятал
трубку в карман и направился к Аграфене, кряхтя поднимающей с ямки последние
сосновые доски из последнего ряда.
– Не корячься.
– Поздно
пожалел.
– Чё, пуп уж,
чё ли, развязался?
– Когда
стаскала всё, явился.
– А я же их
сюда не приносил – так, баба, нет? Давай бери с той стороны вон.
Освободив погребок,
они спустились в него и с великими мучениями, а Прокопий – тот и с матюками,
вытащили наверх одну за другой две полные мёдом фляги.
– А эту сразу
на телегу.
– Да дай, Господи,
дух-то хошь перевести... ой... с ума сойти... ох, тошно мне.
– Заумирала,
мать честная.
Передохнув,
считая до трёх, с криком – оппа! – они поставили фляги на телегу. Прокопий
замаскировал их травой, сверху накрыл ещё брезентом и ушёл за кобылой, привязанной
у дымокура. Аграфена уложила на воз всё приготовленное. Стоит рядом и
напряжённо о чём-то думает.
– Чё-то
забыла? – произносит вслух. – Свербит вот, а чё, никак не вспомню.
– Дома
вспомнишь, – шутит Прокопий, заводя кобылу в оглобли.
– А-а.
– Чего
"а-а"?
– Да ничего.
Ответила так
Аграфена и пошла быстрым шагом в избушку. В избушке достала она из печурки
спички, скрылась за шторой и, осветив, осмотрела замки и печати на флягах.
Выйдя на крыльцо, обратилась к Прокопию:
– Слышишь!
– Ага, –
отозвался тот. – Пока ещё что не оглох. Орать так будешь, дак оглохну.
– Я там тебе
налила кастрюлю медовухи – на всякий случай. Под дровами. Коричневая, с зелёной
крышкой. В следушшый раз с Витькой поедешь, да, смотри мне, не вздумай спаивать
парнишку тут, ума-то хватит.
– Кастрюлю?!
– Кастрюлю.
– Да ты чё,
баба?!
– А чё?
– Ну ни хрена.
Кого это! Кастрюля. Смеёшься, чё ли?
– Обойдёшься. Ты
бы и озеро выпил. В ней ведь почти что два ведра. Да два и будет.
– Ага, маленьких.
А еслив кто заедет, чё, канпотом потчевать прикажешь?
¾- Всем достанется – не до усёру-то... Можно и
без выпивки хошь раз-то... посидеть, поговорить, а то бы всё шары и заливали, шары
зальют – и свиньи свиньями...
– Да мы же не
бабы! Чудная ты: поговорить!.. Дай от замочков твоих ключики.
– А сто рублей
тебе не надо!
Прокопий не
настаивает.
И вот, лошадь
запряжена, собаки, повизгивая и повиливая хвостами, прыгают перед ней. Прокопий
уже сидит на мягком возу, готовый стегнуть лошадь, и только ждёт жену, заливающую
в плите, что на летней кухне, огонь. Загасив тлеющие головни, Аграфена ставит
пустое ведро на плиту, из которой клубится пар, и идёт к телеге.
– Как
садишься, то и гляди, что оси лопнут.
– Ай, не
болтай.
– Ну-у, пошла,
милая!
Домой бежит
кобыла весело. Полкан с важным видом проводника стригёт траву впереди, прямо
под раскачивающейся в такт ходу мордой лошади. Борьзя где-то отстал. Лес замер.
Тишина разрушается лишь скрипом тележных колёс. Да изредка налетит едва ли не
горячий ветер и, взъерошив вершины деревьев и пошелестев листвой, унесётся
прочь.
Прокопий
достал кисет, зарядил трубку и закурил. Вспомнил вдруг:
– Хо-хо-хо!
В-вошь-твою-гренку... Ха-ха, – и ткнул локтём легонько в спину Аграфену. – Ну
как, доски-то лёгкие... и шифер?
Аграфена
молчит.
– Дура.
Сверкнула
далёкая молния. И только через минуту-другую в тишину, словно клуб дыма в
чистый воздух, ввалился глухой раскат грома, медленно прокатился по всему
небосклону и постепенно растворился в напружиненном беззвучии.
– Воду Илья
повёз куда-то на ночь глядя.
– Захватит?
– Захватит.
– Промочит.
– Не сахарные.
– А ничего,
что фляги?
– Чего, фляги?
– Жалезо
идь... Не примагнитит?
– Под
брезентом не примагнитит.
–А-а, –
успокоилась Аграфена, а после продолжительного молчания добавила: – Прокопий, а
Быкова-то убило...
– Того у окна,
а не на телеге. Ты знашь хошь одного мужика, которого бы на телеге...
– А почему в
окне бьёт? Стекло?..
– А хрен бы
знал, – честно признался Прокопий.
Несколько
минут длится молчание, затем:
– Слышишь.
– Чего?
– Может... может,
на фляги-то, мужик, ещё травы подбросить малость?
– Да сиди ты,
дура, и не вошкайся!
Молнии уже
одна за другой по всему юго-западу полосуют темноту, обрываясь за тёмным
горизонтом, словно в Преисподней. Эхо замоталось, забегалось, разнося в тишине
неумолкаемую громовую перекличку. Тайга гудит – куда там растревоженному улью.
– А зверю-то
каково счас, а... А зверя бьёт?
Прокопий не
отвечает. Прокопий вглядывается в тьму, раздвигаемую то и дело вспышками,
пытаясь различить дорогу; не правит – лошадь идёт самостоятельно.
– Темь-то
какая.
– А?.. Нет,
зверя – того не бьёт, – Прокопий только что проснулся словно. – Зверя не бьёт.
За что его? А вот болтливых баб – тех прямо по башке колотит... сразу насмерть.
Наступило
зловещее затишье. Послышались чёткие, редкие удары по листве, по траве и по
брезенту – крупных, похоже, капель. Продолжалось так какие-то секунды. Капли
прекратились. Всё замерло – ждёт. И дождалось – навалился мощный шквал жаркого,
будто из кузнечного горна вытолкнутого, воздуха, со свистом продирающегося
сквозь деревья, словно цель его – сорвать с деревьев всю листву, а где возможно,
и стволы переломать. Ну и действительно, лесина затрещала уже где-то, падая.
– Господи,
Твоя воля, ох и бедишша-то какая!
Оглушительный
треск вспорол, тряпицу словно, атмосферу – ворсистый шнур молнии ослепил
едущих, вонзившись поблизости от них, возможно, в лиственницу. Мрак, как ряска
на озерине от брошенного в неё камня, разбежался и тут же, всё покрыв, опять
сомкнулся. Глаза ещё долго хранят образ исчезнувшей молнии. Со стороны путь
пчеловодов напоминает серию поочерёдно показываемых контрастных снимков: лошадь
с задранной мордой скалит зубы; Полкан, поджав
хвост, – прячется под телегу; Аграфена, зажмурившись, – обхватывает голову
руками; Прокопий – тот то, как бурундук, застыв пеньком, сидит с зажатой в
зубах трубкой, то, запрокинувшись, что-то с бутылкой вытворяет.
Светопреставление
недолго длится. Молнии пишут по небу уже с другой стороны. Гром теперь уже не
страшен, не пугает. Ещё некоторое время идёт сильный ливень, не оставляющий на
путниках сухой нитки, но скоро и он, выдохшись, слабеет. На западе, на до
прозрачности промытом небе, появляются июньские звёзды. Светает.
– Ой, ну
спасибо, сохранил, Господи! Кажется, миновало.
– Миновало.
– Не будет
вроде пока больше.
– Не каркай.
– Хошь каркай,
хошь не каркай, а уж и хватило бы. Счас бы вот, еслив бы ночки-то парные,
тепло-то еслив бы, – мечтательно вздохнула Аграфена, – глядишь, медок бы,
может, был.
– Эй, типун бы
на язык твой.
– Ну а чё? И
гнуса будто не бывало. Прямо, дак чё там, красота. И вон кобыла отдохнёт хошь.
Небо очистилось
полностью. Земля парит, как после сотворения. Копыта лошади чавкают по грязи.
– С дороги как
ещё не сбились?
– Не ты в
оглоблях, слава Богу.
– И уж не ты. Ты
бы в потёмках, точно уж, привёз обратно к медовухе.
Скоро из-за поворота
на фоне зари показались электрические лампочки.
– Приехали, –
глядя на них, сказала Аграфена и отыскала глазами среди деревенских, вроде как
сгорбившихся после грозы изб свою: не сгорела ли уж, Боже упаси?
– Мишка
загулял, – вслух, с нескрываемой завистью в голосе подумал Прокопий про
светильщика, забывшего и станцию в загуле заглушить.
– Что без
тебя-то, вот уж горе.
Лошадь вывезла
своих пассажиров на тракт. В рассветном воздухе видно, как песок налипает на
грязные колёса телеги, на дороге от которых остаются чёткие, узкие следы – две
параллельные полосы. Утренний восток квадратиками отражают окна мокрых домов, а
кругами и эллипсами – только что налитые, вспенившиеся у берегов лужи. Одумавшиеся
после грозы собаки перелаиваются. С увлажнённых полян доносится мягкое
позвякивание ботола. Кобыла, заслышав его, признав родные места и предчувствуя
временную свободу, поприветствовала всех и всё долгим и надрывным ржанием, которое
не успело эхом обежать ещё Ялань, как с лугов, укутанных туманом, ей ответили
её друзья.
У ворот своего
дома Аграфена соскочила с возу, одёрнула на себе скукоженную от дождя юбку и
подошла к окну. Прильнув к нему лицом и прикрыв ладонью глаза от восхода, она
попыталась всмотреться вовнутрь, но ничего не разглядев через запотевшее
стекло, начала стучать.
– Нинка!
Витька! Отворяйте! Эй, проснитесь!
В доме
заскрипела кровать. Спустя некоторое время, звякая сдёргиваемыми крючьями, вышла
из сенцев заспанная девочка и, отталкивая ногой стряхивающих с шерсти воду и
ластящихся к ней собак, открыла ворота.
– Привет,
соплюха, – сказал весёленький отец.
– Здрасте, –
ответила девочка.
– Всё в
порядке? – спросила у дочери Аграфена и подозрительно покосилась на мужа.
– Всё-ё-ёо, –
ответила девочка.
– А я проверю,
всё ли, нет ли. Витька дома?
– Нет. Он
сёдня вас ещё не ждал.
– Он у меня
дождётся, это точно.
Аграфена
вошла, а Прокопий, испугав жену, дочь, лошадь, собак и дремавшую до этого
Ялань, затянул вдруг что есть мочи: "Ах ты, ноченька, ах-да..." – и
въехал во двор.
1978
Комментариев нет:
Отправить комментарий